У вас, вероятно, уже сложилось благоприятное мнение о майоре и о его сестре – как я уже упоминал, девушке чрезвычайно достойной, и вам, разумеется, должно быть ясно, насколько важно скрыть от нее наши невинные подшучивания над его слабостями. По правде сказать, это было не так уж и трудно: бедняжка, ослепленная любовью и благодарностью, до того почитала своего брата и так благоговела перед ним, что ей и в голову не приходило, будто кто-нибудь на свете способен над ним смеяться.
Я убежден, что она ни разу и в малейшей степени не заподозрила нас в том, что мы смеемся над ним, в противном случае она вскипела бы негодованием, ибо помимо любви к брату, ей была присуща некоторая доля семейной гордости, нет-нет, да и дававшая себя знать. Откровенно говоря, если у нее и был какой-то недостаток, так это тщеславие; но вообще она была очень славная девушка, да и кто из нас совсем без недостатков.
– У вас доброе сердце, Уилл, – ответила мисс Мэтьюз, – но ведь тщеславие – это серьезнейший из изъянов в женщине, и он нередко влечет за собой многие другие.
Бут ничего на это не возразил и продолжил свой рассказ:
– В их обществе мы очень приятно провели два или три месяца, пока нам с майором не пришлось взять на себя обязанности сиделок, поскольку моя жена родила девочку, а мисс Бат оказалась прикованной к постели из-за своей неумеренности в еде, которая, похоже, и явилась впоследствии причиной ее смерти.
При этих словах мисс Мэтьюз расхохоталась и, когда Бут осведомился о причине ее веселья, она ответила, что не могла удержаться от смеха, мысленно представив себе двух таких сиделок.
– И неужто вы в самом деле, – спросила она, – готовили своей жене подкрепляющий бульон?[104]
– Разумеется, сударыня, – подтвердил Бут. – Разве вы находите это чем-то из ряда вон выходящим?
– Еще бы! – вскричала мисс Мэтьюз. – Я считала, что даже для самых лучших из мужей дни, когда их жена рожает, это время развлечений и веселья. Как, неужто вы даже не напились в тот момент, когда жена вот-вот должна была разрешиться от бремени? Признавайтесь-ка откровенно, чем вы были тогда заняты?
– Что ж, хоть вы и смеетесь, – отозвался Бут, – скажу вам в таком случае откровенно: стоял на коленях за изголовьем и поддерживал ее руками, и, клянусь честью, мои душевные муки были, я думаю, в ту минуту тяжелее ее мук телесных. А теперь ответьте мне столь же чистосердечно, неужто вы в самом деле полагаете возможным веселиться, когда существо, любимое тобою больше всего на свете, испытывает самые жестокие мучения, когда сама его жизнь находится в опасности? И… впрочем, мне нет необходимости еще как-то объяснять, какого сердечного участия требуют подобные обстоятельства.
– Вы хотите, чтобы я ответила чистосердечно? – воскликнула мисс Мэтьюз.
– Да, со всей искренностью! – подтвердил Бут.
– Что ж, так и быть, отвечу вам чистосердечно и искренне, – сказала она. – Да не видеть мне царства небесного, если вы не кажетесь мне ангелом в облике человеческом!
– Право же нет, сударыня, – запротестовал Бут, – вы делаете мне слишком много чести; таких мужей очень много. Да что там, возьмите того же майора; чем он не пример родственной заботливости? Хотя, что касается его, то я, пожалуй, вас сейчас рассмешу. В то время как моя жена лежала в родах, мисс Бат была тяжело больна; и вот как-то однажды я подошел к дверям их квартиры, чтобы осведомиться о ее самочувствии, а также и о здоровье майора, которого уже целую неделю как не видел. Я тихо постучался и, услыхав, что меня просят войти, прошел в переднюю, где застал майора, разогревавшего для сестры молоко с вином.[105] Одет он был довольно-таки причудливо: на нем была женская ночная рубаха и грязный фланелевый колпак, что в сочетании с его весьма необычной наружностью (это был нескладный, тощий человек, ростом почти в семь футов) могло бы дать большинству свидетелей предостаточно поводов для насмешек. Как только я вошел, майор вскочил со стула и, крепко выругавшись, в крайнем волнении воскликнул: «А, так это вы, сударь?» Когда я осведомился о здоровье его сестры и его собственном самочувствии, майор ответил, что сестре стало лучше, а сам он чувствует себя превосходно, «хотя, признаться, я не ожидал, сударь, – продолжал он с немалым смущением, – что вы застанете меня за таким занятием». Я ответил, что, по моему мнению, невозможно представить себе занятие, более соответствующее его характеру. «Вы так считаете? – осведомился он. – Клянусь Богом, я премного вам обязан за такое мнение; однако смею все же думать, сударь, что, как бы далеко не завело меня мое мягкосердечие, нет человека, который бы более меня помнил о своем достоинстве». Как раз в это время его окликнула из своей комнаты сестра; майор позвонил в колокольчик, вызвав к ней служанку, а затем, пройдясь по комнате, с надменным видом произнес: «Мне не хотелось бы, чтобы вы, мистер Бут, вообразили, будто я, поскольку вы застали меня в таком неглиже, нагрянув сюда, пожалуй, слишком неожиданно… я не могу не заметить вам этого, пожалуй, слишком уж неожиданно… чтобы вы вообразили, будто я исполняю при моей сестре роль сиделки. Мне лучше кого бы то ни было известно, какие требования предъявляются к мужчине для соблюдения собственного достоинства, и я не раз доказал это, сражаясь в первых рядах на поле битвы. Вот там, смею думать, я был на месте, мистер Бут, и делал то, что соответствовало моему нраву. Клянусь Богом, я не заслуживаю чрезмерного презрения, если мой характер не совсем лишен слабостей». Он долго еще распространялся на эту тему, держась с чрезвычайной торжественностью, или, как он это называл, соблюдая достоинство. Правда, он употребил при этом несколько неудобопроизносимых выражений, смысла которых я не уразумел, поскольку в словаре они отсутствуют. Мне стоило немалого труда, чтобы удержаться от смеха, однако я совладал с собой и поспешил распрощаться, с удивлением размышляя о том, что человек, обладающий истинной добротой, вместе с тем может ее стыдиться.
Следующее утро преподнесло мне еще больший сюрприз: майор явился ко мне спозаранку и возвестил, что после нашего вчерашнего объяснения он всю ночь не мог сомкнуть глаз. «Вы позволили себе кое-какие замечания, – изрек он, – которые нельзя оставить без надлежащих разъяснений, прежде чем мы расстанемся. Застав меня при обстоятельствах, о которых мне и вспомнить непереносимо, вы сказали мне, сударь, что не можете себе представить занятие, более соответствующее моему характеру; именно так вам угодно было выразиться, и эти слова я никогда не забуду. Уж не воображаете ли вы, что в моем характере недостает чего-то необходимого для достоинства мужчины? Или вы считаете, что во время болезни сестры в моем поведении проявилась слабость, которая слишком уж отдает женоподобностью? Мне не хуже вас или любого другого мужчины известно, как недостойно мужчины хныкать и убиваться из-за какой-то жалкой девицы, и уж можете не сомневаться, что, если бы моя сестра умерла, я вел бы себя в этом случае, как подобает мужчине. Мне не хотелось бы, чтобы вы умозаключили, будто я из-за нее сторонюсь всякого общества. У меня и без того более чем достаточно причин для расстройства. Дело в том, что когда вы застали меня за этим занятием… я еще раз повторяю, за этим занятием… не прошло и трех минут, как ее сиделка вышла из комнаты, вот мне и пришлось раздувать огонь из боязни, что он погаснет». И в таком духе он продолжал говорить почти четверть часа, прежде чем предоставил мне возможность вставить хоть слово. В конце концов, пристально глядя ему в глаза, я спросил, следует ли принимать сказанное им всерьез. «Всерьез! – подхватил он с жаром. – А что же я в таком случае для вас – посмешище что ли? «Видите ли, сударь, – сказал я очень веско, – мы с вами, полагаю, достаточно хорошо знаем друг друга, и у меня нет никаких оснований подозревать, что вы припишете это моей трусости, если я скажу, что менее всего намеревался обидеть вас и даже наоборот считал свои слова за величайшую вам похвалу. Внимание к женщине не унижает, но, напротив того, свидетельствует об истинно мужественном характере. Суровый Брут[106] относился с необычайной нежностью к своей Порции, а великий шведский король,[107] храбрейший из мужчин, не чуждый даже свирепости, в самый разгар военных действий затворился в уединении и не желал никого видеть из-за кончины своей любимой сестры». При этих моих словах выражение лица майора заметно смягчилось, и он воскликнул: «Будь я проклят, если есть на свете мужчина, которым я бы восхищался больше, нежели шведским королем, и всякий, кто стыдится поступать так, как он, – жалкий негодяй! Но, тем не менее, посмей только любой шведский король заявить мне здесь во Франции, что у его сестры больше достоинств, чем у моей, клянусь Всевышним, я бы тотчас же вышиб ему мозги через уши! Бедная моя малютка Бетси! Честнее и достойнее девушки не бывало на свете! Хвала Всевышнему, она выздоравливает; ведь если бы я ее потерял, не знать мне больше тогда ни одной счастливой минуты». Майор продолжал еще некоторое время в том же духе, пока слезы не хлынули у него из глаз, после чего он тотчас умолк: возможно, просто не в состоянии был продолжать, потому что слезы душили его; однако после недолгого молчания, вытерев глаза носовым платком, он глубоко вздохнул и воскликнул:. «Мне очень стыдно, мистер Бут, что вам пришлось быть свидетелем моей слабости, но, будь я проклят, природа непременно берет верх над достоинством». На сей раз я утешил его примером Ксеркса,[108] как прежде ссылался на шведского короля, а потом мы уселись завтракать вдвоем в полном дружеском согласии, ибо, уверяю вас, при всех странностях, присущих майору, человека добрее его на свете сыскать непросто.