Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Удрученный провалом и тенью, которую бросает на жизненный путь сына мой отец Сайко, я уселся под каштанами на какую-то стену, в ожидании, что меня жандармы сгонят и оттуда. Старый трактирщик, Стево Фатич, знавший моего отца, предоставил мне ночлег и на следующий день отправил товарным до Колашина. От Колашина я шел пешком вдоль реки, мимо мрачных пещер, через леса, где белели остовы сосен. Лил дождь, гремел гром и сверкали молнии — сейчас бы вернуть ту ночь и пойти по той дороге…

Чего это они не идут?.. Сигарета догорает. Я смотрю на свои желтые пальцы; жалкие какие-то, словно знают, что их ждет. И все-таки каждый на свой манер, не хочет походить на другой. Ноготь на указательном будто застыл в бледной улыбке — смирился с судьбой. Его сосед хмуро таращится и наводит критику: «Все могло быть лучше, кабы поступал по-иному…»

Если кто заметит, как я уставился на свои ногти, говорю я себе, подумает: «Рехнулся человек от страха!» Но это вовсе не так — мучительней и тяжелей всего для меня не страх, а ожидание. Хотя ничего тут нового нет, я жду давно, и вся-то наша жизнь какая-то дурацкая ожидальня. Наша жизнь — старый комедиант, что потешает судьбу, показывая ей, как нас половчее обмануть. Два-три раза это ожидание украшается фейерверком. Любовь — один из этих фейерверков; богатство — второй; военная или другая какая слава — третий. И власть тоже, но, по сути дела, все это прах и дым.

Пытаюсь пускать кольцами дым, но у меня не получается, мешает сквозняк. Опять вспоминаю, как выходили: трое, четверо и опять трое. В следующую группу возьмут четверых. Похоже на зигзаг. Есть тут какая-то тайна — линия змеиных узоров и движений, одновременно и спираль, и повторение внезапности.

— Сейчас возьмут четырех, — говорит Видо.

— Почему думаешь?

— Первый раз взяли трех, потом четырех и снова трех; сейчас, значит, опять четырех.

— Лучше помолчи, — косится на него Борачич.

Этот узловатый в суставах, тронутый сединой человек, с торчащими усами, тертый калач, испытал в жизни все, и многое написано на его лице. До войны подвизался как наемный убийца. Подготовит сначала алиби, потом убьет, отсидит в следственной тюрьме, а на суде докажет, что не убивал. Одному богу известно, что привело его в партизаны, во всяком случае не любовь к правде. Он считает, что правда немощна и такой останется во веки веков. Борачич по-прежнему задира, особенно со слабыми, и не любит, когда ему напоминают, что его ждет.

— «Сейчас три, сейчас четыре», — глумливо бросает он, — все-то ты знаешь.

— Сейчас мы все это знаем! — говорит Видо.

— Когда предсказывают будущее, меня это оскорбляет, понятно?

— Непонятно!

— Живы будем, поглядим, понятно? А сейчас помолчи!

— Долго их нет, — замечает Гойко. — Что там у них?

В этот момент слышится топот тяжелых солдатских ботинок. Топот все ближе. Солдат теперь гораздо больше. Вот-вот распахнется дверь, и поманят пальцем — будто крюком зацепят человека и вытащат, как рыбу. Не желаю, чтоб пялили на меня глаза и вытаскивали на крючке. Могу и по-другому… Я поднимаюсь, подхожу к двери, останавливаюсь у порога, как недавно сделал Радул Меденица. Хватит в конце концов ожидания! Лучше с этим покончить, пока я в здравом уме и могу держаться с достоинством. Даже полегчало, впрочем, мне всегда легче, когда иду навстречу опасности. И вдруг в памяти всплывает неповторимый голос Радула Вуксановича из Куча: тюрьма, поворот ключа в замке, в камеру врываются на рассвете бородатые четники. Вуксановича вызывают на расстрел, а он обращается к земляку Спахичу: «Прошу тебя, Груйо, передай эту табакерку отцу в память о сыне. И вот тебе девяносто две лиры. Отдай моим старикам, наверно, сейчас голодают, пусть знают, что я думал о них в свои последние минуты…»

Не знаю, почему мне это вспомнилось: посылать мне нечего и некому поручать. Слышу, кто-то встает и подходит ко мне. Теплое дыхание щекочет мне затылок. Не знаю, это Шумич, Гойко или Шайо — какая разница, все сведется к одному и вскоре мы будем одним. И мысли сейчас у нас те же: мы сами решили пойти, не ждать, чтобы нас отбирал этот швабский кретин, как овец из отары, словно мы жалкие овцы, что боятся ножа и до последнего надеются, авось нож предназначается другому…

Двери растворяются внезапно, на пороге появляется солдат и отскакивает назад.

— Gut, — говорит он весело и добавляет: — Айди, айди!

Выхожу на тропу, огороженную с обеих сторон шпалерами солдат. Не смотрю на них, умышленно не смотрю — смотрю в небо с нагромождением облаков. День серенький, а надо бы, раз уж последний, быть ему прескверным или распрекрасным. Голые вершины освещает солнце — красноватое, оно ползет вниз; долго ему еще до нас ползти, к тому времени мы спустимся глубже. У судей и палачей не принято убивать до восхода солнца, они, наверно, полагают, что за день все позабудут и ночью их не станут мучать кошмары. Четникам это не помеха, они выводят на расстрел и в полдень, и даже в сумерки.

Чувствую на руке ладонь Видо Ясикича, это меня огорчает и сердит: вечно этот мальчишка лезет куда не надо!.. Подождал бы, вышел бы последним, может, его пожалели бы и отпустили вместе с могильщиками. Всегда лучше повременить. Надо было ему сказать. Смерть порой наестся до отвала и уползает, как брюхатая сука, отсыпаться.

Выходят и другие, не ждут вызова. Так в стародавние времена поселившиеся здесь бубняры [7], увидев впервые туман, решили, что это овечья шерсть, взобрались на скалу, отыскали удобное место для разгона и давай один за другим прыгать в эту шерсть. Так и мы, думаю я, скачем в «овечью шерсть», разница лишь в том, что бубняры не знали, что там внизу, а мы и знаем и не знаем.

Песчаная долина, вытянувшаяся между шоссе и рекой, вся истоптана и словно покрыта пятнами брошенной одежды и одеял арестантов. Могила у реки зарыта и заровнена, и место выделяется только отсутствием травы.

— Ту могилу заровняли, — говорит Видо.

— Значит, наполнили, — заключает Липовшек и становится справа от меня.

— Выходит, для нас в могиле места нет, — замечает Гойко.

— Выкопают другую, не так уж трудно. Недаром с нами могильщики.

— Значит, опять ждать!

— На этом мы уже собаку съели, — говорит Шайо.

Нас уже пятеро, а за нами выходят и выстраиваются другие.

— Неужто десятерых сразу? — недоумевает Видо.

— Сдается, они нас всех сразу прикончат, — говорит Черный. — Бояться, что разбежимся, сейчас им нечего, видишь, сколько стражи нагнали?

— Значит, это будет на мосту, — предполагает Шайо.

— Только бы не на твоем носу, — ворчит Борачич.

— Чего это ты, вроде сердишься?

— Сержусь, а как иначе! Гадаете, точно бабы.

— Если знаешь, почему не скажешь?

— Откуда я знаю? Никто не знает. И эти, что нас ведут, знают не больше скотины. Известно только то, что прошло, а это уже неважно.

Скорей всего, на мосту, думаю я, им это проще, чем ждать, пока выкопают могилу. Может, пожалели, что и ту вырыли. Их дело нас прикончить и уйти, а кому положено, пусть копает. Нам все равно. Река обмоет наши раны и понесет до Тары или еще дальше, оставляя по двое, по трое на отмелях. И будут находить нас то там, то здесь, выкупанных, чистых, как заснувших от усталости пловцов. И чтобы не остервенели псы и не мерещилось чего ребятам, нас похоронят подальше от села, на лугу у реки или у леса. Могилы отметят, поставив где камень, где крест, или сунут срубленную вотку. Потом нас будут искать родичи: матери или сестры, у кого они есть. Одних так никогда не отыщут и будут считать, что живы и явятся через годик-другой…

Подвинулись мы, чтобы дать место выходящим. Сзади слышатся крики. Что случилось? Оглядываюсь, оказывается, могильщики предпочитают оставаться под замком, только бы не идти с нами. Клянутся Христом-богом, что не коммунисты, и слезно уверяют, что ни в чем не виноваты. Гнусавый вожак опускается на колени, крестится и молится. Сунул шапку в карман и скособочил шею, ни дать ни взять нищий на паперти. Бьет себя кулаком в лоб, тычет в волосатую грудь, кричит:

вернуться

7

Одно из племен, населявших Балканский полуостров.

12
{"b":"223422","o":1}