Он улыбнулся, вспомнив, как пытался сегодня, во время дневного привала, нарисовать одну из этих степных амазонок.
Заметив его намерение, хорошенькая монголка, сопровождавшая караван от самой границы, стала дурачиться. Подъедет совсем близко, остановится и смотрит во все глаза и собой позволяет любоваться сколько угодно, но стоит только поднести карандаш к бумаге — хлестнет лошадь нагайкой и ускачет за версту.
Подъехала другая монголка и остановилась неподалеку.
Иакинф стал было рисовать и ее. Но лукавая степная красавица подскакала к подруге, ударила нагайкой по ее лошади и, нагнав, принялась что-то рассказывать. Та так и прыснула. Они поехали рядом. Обе заливались смехом, оборачивались, подъезжали снова, останавливались, делали вид, что готовы позировать, и опять обманывали, срываясь с места в решающую минуту. Но портрет степной жеманницы он все же набросал. Иакинф вытащил его из сумки. В бледном свете звезд черты ее казались мягче и тоньше, они напоминали чем-то облик Наташи. Или это ему только кажется?
Как-то неприметно для него самого Наташа уходила в былое, становилась предметом щемящих сердце воспоминаний. Они были еще живы, отнюдь не сменились равнодушным забвением, сердце было полно нежности к ней, нежности и боли. Но это лишь воспоминания.
Проснулся он оттого, что замерз.
Иакинф открыл глаза и увидал луну, висевшую высоко-высоко над притихшей степью. Звезды, такие яркие и крупные, когда он засыпал, будто побледнели и поредели теперь. Их почти не было видно. Небосклон стал легок и светел. Иакинф поднялся и не узнал степи, на которой раскинулся стан. Совсем не видно было, где кончалась земля и начиналось небо. Покрытая инеем трава, войлочные юрты, соломенные циновки, которыми были обиты кузова телег, поблескивали, словно отлитые из серебра.
Какое-то давно, наверно с самого детства, не испытанное чувство вдруг овладело им. Живо вспомнились младенческие годы, родное село, такая же вот ночь, таинственный и легкий свет, проникавший в комнату сквозь крохотное оконце. Отчетливо помнит он, как вскочил тогда с постели и подошел к окну. Высокая луна сияла на небе. Серебрилась в ее призрачном свете тесовая церковь с жестяным куполом. Он помнит, как вскрикнул тогда от неожиданности, — должно быть, никогда не видал до того луны, и сердце сжалось от какого-то сладостного и вместе грустного чувства, название которому он и сейчас не в силах подобрать, хоть и испытывает нечто подобное.
Иакинф вошел в юрту, опустил полог и лег, но долго еще не мог уснуть…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
И снова в путь.
В первые дни Иакинф еще не чувствовал себя на чужбине, и самый стан их больше напоминал ему странствующий цыганский табор, нежели караван, пересекающий монгольские пустыни.
Да, впрочем, и не было пока этих пустынь. Беспрестанно, хотя и не всегда приметно, подымаясь от самой границы, он не видел тут большого различия со знакомым уже Забайкальем. И сам он чувствовал себя не христианским проповедником, следующим во главе духовной миссии в чужую, неведомую страну, а скорее вольным цыганом.
И выбирали они для своего табора, подобно этим бродячим скитальцам, привольные места на лесной опушке, на берегу бегущего по камешкам ручья или ворчливой речки.
Так было почти до самой Урги. Пресной воды и сочных трав было тут хоть отбавляй. Первым делом по приезде на очередную станцию было искупаться. Соскочишь с коня, бросишься в студеную воду, и усталости как не бывало. После купания можно часок побродить по окрестностям, а потом собраться к костру на походный ужин и обед вместе…
Запомнилась ему переправа через реку Ирол. К берегу ее подъехали уже ввечеру и решили тотчас переправляться, чтобы разбить стан на том, на южном, берегу.
Ирол — река небольшая. Но от шедших тут все лето дождей она разлилась саженей на сто и была теперь шириной чуть не с Волгу.
Как же через нее переправиться? Ни парома, ни лодок.
Правда, у обросшего тальником берега было привязано несколько сплоченных попарно сосновых бревен, выдолбленных наподобие скотских корыт. Монголы называли их батами.
Неужто и в самом деле придется грузиться на эта поплавки?
Иакинф скинул рясу, раздвинул заросли тальника и спустился в воду.
Темная и стремительная, она обожгла ноги. Под ступней скользили гладкие, отполированные течением камешки. Он нагнулся и зачерпнул со дна целую пригоршню. Серые, буровато-красные, зеленые, как малахит, чуть желтоватые, совсем прозрачные, они переливались на ладони, как драгоценные, пока не высохли.
Иакинф взял с бата шест и решил промерить дно. Почти до середины реки было лишь по пояс. И все же течение сбивало с ног, и без шеста идти вброд было бы трудно.
Тем временем подошли к берегу верблюды поотставшего обоза, и, когда все собрались, началась переправа.
Руководить ею следовало бы приставу, но Первушин успел хлебнуть лишнего, и довериться его распоряжениям было опасно. Он орал на растерянных монголов или, размахивая саблей, носился, по берегу, давая указания одно нелепее другого.
Подбежав к обозу, Первушин приказал немедля развьючить всех верблюдов. Но это надолго задержало бы переправу. И Иакинф, невзирая на брань разбушевавшегося пристава, отменил его распоряжение.
Приискав ниже перевоза место помельче, Иакинф велел перегнать вброд верблюдов, навьюченных грузами, подмочить которые было не опасно.
Важнейшую же кладь приходилось, однако, переправлять на батах.
На каждом бате было по двое монголов. Совершенно голые, они входили в воду, ставили свой поплавок торцом к берегу, удерживая его в таком положении, пока другие надвинут на него телегу оглоблями вперед. Телега ложилась днищем на бревна, а колеса по самую ступицу погружались в воду. На бате оставалось ровно столько места, чтобы поместиться двум перевозчикам — одному спереди, другому сзади.
Сердитая река плескалась и обдавала телегу брызгами.
Монголы схватили длинные шесты и, упираясь ими в дно, направили бат против течения. Орудовали они шестами с удивительным проворством, неторопливо и размеренно, не поддаваясь стремительному течению, которое, зазевайся они хоть на миг, унесло бы их вниз. Держались они на мокрых и склизких бревнах так твердо, словно их босые ноги были намертво привинчены к ним.
Иакинф залюбовался их красивыми и слаженными движениями.
Не раз ему становилось страшно за них: один неверный, неосторожный шаг — нога соскользнет с мокрого бревна и перевозчик полетит в стремнину. Но это им, должно быть, и в голову не приходило: на лицах монголов не было и тени страха, в движениях — ни малейшей торопливости; они мерно отталкивались шестами, словно играючи, а бат между тем не плыл — летел наперерез течению. Или это только казалось оттого, что вода так стремительно катилась мимо?
— Ну и молодцы же эти мунгалы! — проговорил какой-то казак на берегу.
— Да-а! Ловко работают, — поддержал другой.
И на других батах перевозчики орудовали шестами с той же, почти нечеловеческой, ловкостью. Змеились мускулы на их бронзовых телах, и утлые суденышки уверенно резали воды своенравной реки.
Иакинф привык к тому, что монголы любили погорланить, но тут вовсе не слышно было криков; лишь изредка то один, то другой подавал негромкую команду, уверенный, что тотчас будет понят товарищем.
Иакинф переплыл реку туда и обратно, он вглядывался в скупые четкие движения перевозчиков, вслушивался в нечастые короткие команды — ему захотелось попробовать и самому. Он сбросил рясу, усадил недоумевающего монгола в повозку, взял у него шест и стал вместо перевозчика на корме. Монгол что-то кричал, но Иакинф бросил тому, что на носу: "Хок!" — и оттолкнулся шестом от берега. Суденышко послушно подалось вперед.
Кося глазом на бат, плывший поодаль, чуть вправо от него, и стараясь подражать движениям перевозчика, стоявшего там, Иакинф отпихивался шестом. Скоро о этом подглядывании не было уже нужды. Руки сами отдавались четкому, хоть и непривычному ритму, он ловил короткие, но властные команды своего неожиданного компаньона и сам подавал их, когда требовалось. Больше всего его беспокоило, как бы не поскользнуться и не сорваться с бревна.