Итак, путешествие окончено. Он у самых пекинских стен!
Куда сокрылось необъятное пространство между родиною и столицею Поднебесной империи! Кажется, и нет двух тысяч верст через степи, пустыни, горы… Пропутешествовав четыре месяца то в повозке, то верхом — на лошади и на муле, на осле и верблюде; испробовав воду чуть не из всех монгольских рек, озер и колодцев — студеную и теплую, почти горячую, пресную, кислую, соленую, горькую, свежую, гнилую; отведав все возможные роды молока — коровье, кобылье, овечье, верблюжье — и все виды изделий из него — верблюжий сыр и овечий крут, кисловатый айрик и вонючую молочную водку; вдоволь наскитавшись по горам и утесам, степям и распадкам, нагулявшись в самых облаках; испытав на себе всю истому палящего солнца и обжигающего стужей ветра; налюбовавшись блеском молний; Наслушавшись воя волков и карканья воронов; изведав, что такое песчаная буря в зимней Гоби; узнав все выгоды и неудобства и кочевой и оседлой жизни; постигнув гастрономию и кочевого монгола и оседлого китайца, наевшись и сырого мяса, и морских червей, каракатиц, акульих плавников, ласточкиных гнезд; пережив радость и отчаяние, жажду и пресыщение, жару и стужу, назойливое гостеприимство бесхитростных монгольских кочевников и церемонную вежливость чопорных китайских чиновников, — словом, набравшись всевозможных впечатлений, живых и острых, он добрался наконец до пекинской стены и остановился у ее подножия.
Иакинф испытывал чувство жгучего любопытства и непреоборимого волнения, кружилась голова от всего увиденного.
Припомнились слова Вольтера, читанные еще в Тобольске: "Путешественник, обыкновенно, крайне плохо знает страну, в которой находится. Он видит лишь фасад здания. Почти все, что внутри, ему неведомо".
Неведомо это и ему. Пока он просто ошеломлен увиденным и не в силах в нем разобраться. Но одно он знает твердо: нет, он не ограничится лишь фасадом. Он проникнет внутрь этих толстых каменных стен. Он будет всматриваться в жизнь этой удивительной империи не со стороны, а изнутри, и не простым, а, как у астрономов, вооруженным глазом. Он потратит десять лет, а ежели понадобится, и того больше, но выучится ее языку, проникнет в самую гущу ее жителей — и шумливых простолюдинов, и церемонно-сдержанных сановников, он не будет среди них скучающим чужеземцем, набитым равнодушием, спесью и предубеждением.
Воображение живо рисовало ему будущее. Он видел перед собой шумные китайские базары и себя, растворившегося в толпе, прислушивающегося к ее певучему говору. Он видел себя в тишине кельи склонившимся над старинными хрониками, которые откроют перед ним историю этого древнейшего на земле народа. Он видел озаренный сотнями восковых свечей благолепный храм, переполненный китайскими богомольцами, жадно ловящими слова его проповеди. Он расскажет им о всем лучшем и благороднейшем, что только содержится в учении Христа. Но главное — он проникнет в самую душу этого древнего, укрывшегося от чужих глаз за неприступной стеной народа. Он проникнет, он доберется!
Иакинф остро ощущал и заманчивость, и величие, и необычайную трудность раскрывшейся перед ним задачи. Он читал у кого-то из древних, что характер человека сводится к его судьбе. Нет, он убежден в обратном: характер человека определяет его судьбу! Он сам выбрал ее себе и чувствует себя счастливым, оттого что освободился от пут каждодневности, от опеки и причуд начальства, духовного и светского, от преходящих стремлений к удобствам, достатку. Он обойдется и без жены, без семьи, без детей, о которых когда-то мечтал. В судьбе не должно быть случайностей!
Он уже не молод. Ему тридцать первый год. Когда-то, в двадцать два, он хотел уйти из жизни. Каким же глупцом он тогда был! А сейчас у него такое ощущение, что все еще впереди, хоть и кончилась, вместе с этим путешествием, молодость. Но тридцать лет — это пора не угасания, а зрелости, время свершений. И у него есть дело, от которого он теперь не отступится. Всеми своими трудами, всей жизнью своей он будет прорубать русло, которое соединит наши цивилизации. Ведь мы же соседи, мы рядом, а как до смешного мало мы знаем друг о друге! Шаг за шагом он будет разрушать возведенную веками стену подозрительности, предубеждений, предрассудков и невежества, будет жадно черпать из недоступных другим источников и щедро слать в мир потоки знаний. Это ли не счастье, о котором он мечтал?!
Ни одна вершина на пути не манила его так, как эта сияющая впереди, впервые так отчетливо увиденная цель.
Ради нее не жалко отдать жизнь. Отдать? Но разве проникнуть в тайное тайных этого, хоть и соседнего, но, в сущности, неведомого нам народа, изучить его историю, просвещение, нравы, обычаи не означает вобрать в себя еще один мир, обрести еще одну жизнь?
Со скрежетом отворились боковые ворота одной из стен, отделяющих столицу Поднебесной от шумного ее предместья, и отец Иакинф въехал в Пекин, неведомый город его будущего.
КНИГА ВТОРАЯ
ВРЕМЯ СОБИРАТЬ КАМНИ
Часть первая
ПЕРЕД СУДОМ СИНОДА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Из Москвы в Петербург ехал он в дилижансе.
После просторных сибирских кибиток, где можно было спокойно выспаться, вытянувшись во весь рост, затейливый этот экипаж показался отцу Иакинфу несколько шуточным. Собственно, это была такая же зимняя кибитка, пожалуй, даже и подлиннее обычной, и сделана весьма добротно, и обтянута мягкой кожей, но разгорожена надвое. Тут уж при всем желании не вытянешься. Рассчитана она была на четверых — сидели по двое, разделенные перегородкой, при этом одни смотрели вперед, другие — назад. Они же ехали втроем — Иакинф с Маркушкой спереди и иеромонах Аркадий — сзади.
Видимо оттого, что спокон веку зимняя кибитка на Руси была предназначена для лежанья, ямщики окрестили дилижансы нележанцами.
Первые несколько часов ехать было одно удовольствие — лошади были добрые, только что выпавший снег чист, деревни мелькали часто — не то что в Сибири; низенькие станционные домики с деревянными, будто игрушечными, колоннами — живописны; дорога хорошо укатана; морозец, по сравнению с сибирским, совсем легонький, и отец Иакинф, распахнув мохнатый воротник и выпростав руки из рукавов обширной волчьей шубы, с удовольствием поглядывал, по сторонам. Горы больше не вставали на пути, дорога стлалась скатертью, резвые кони с туго подвязанными хвостами бежали дружно. В первый же день они отмахали сто шестьдесят верст — это не худо даже по сибирским понятиям. Но к концу дня затекали ноги от однообразного сидения, хотелось вытянуть их, а вытянуть было некуда — они упирались в козлы. Отец Аркадий, правда, и тут умудрился заснуть, свернувшись калачиком и запахнувшись с головой в основательно вытертую шубейку бог знает на каком меху, на которую он променял в Казани добрую лисью, вывезенную им из Китая. "К чему мне в России такая теплая шуба, — оправдывался он. — Тут на крещенье цыган шубу продает. А я чем хуже?" Клевал носом, клевал, а потом и вовсе заснул Маркушка. Иакинф же все глядел и глядел по сторонам, да прислушивался к песням, что тянул ямщик. Они сливались в одну, без конца и начала.
Как ни любил Иакинф дорогу, но два с лишним месяца непрерывной езды в санях начинали надоедать. Стоило закрыть глаза, и ему казалось, что вот уже полсотни лет он едет и едет по этой бесконечной заснеженной дороге, и все так же звенит колокольчик под дугой коренника, и гремят бубенцы на пристяжных, и всё те же неотступные мысли лезут в голову.
Как-то его встретят в столице? Он-то знает, что не напрасно провел эти долгие годы в Пекине. Вслед за ним едут четырнадцать увесистых ящиков, набитых книгами на китайском и маньчжурском языках, которые он собрал в Пекине, — пятьсот пудов, целая библиотека. Наверно, во всей России не сыщешь столько редких книг, касающихся до всех сторон Поднебесной империи… Сколько труда и осмотрительности потребовало от него это предприятие! Он ведь не покупал все, что попадалось под руку, отбирал издания наиболее надежные, которые высоко ценятся самими китайскими учеными. Да еще полнехонек ящик и собственных рукописей — словарей, переводов, набросков, заготовок… Материалов, собранных им в Китае, хватит, должно быть, на целую жизнь. То, о чем давно мечталось, близко наконец к осуществлению. Он может теперь куда обстоятельнее, нежели другие, рассказать миру об этой загадочной стране, в которой провел безвыездно почти полтора десятка лет и которую знает не понаслышке, как иные, именующие себя хинологами. Об ее законодательстве и экономике, философии и словесности. Но, пожалуй, в первую голову он займется историей — наукой дееписания, которая влекла его сызмальства. Освободиться бы только от обетов монашества или, на худой конец, приискать себе какую-нибудь тихую обитель, в которой можно будет без помех заняться обработкой всего, что собрано и замышлено.