Послышался крик петуха, и Устинья, опомнившись, вскочила с постели и опрометью бросилась из комнаты — в доме Наквасиных вставали рано. А Иакинф, взглянув на чуть засветлевшее окно, закинул руки за голову и блаженно вытянулся.
Его кольнула мысль, что он должен бы испытывать раскаяние — в самом деле, эдакая скотина! Оставить в столице любимую женщину, о которой мечтал всю жизнь и которая ждет его не дождется, — и согрешить. И с кем? С какой-то забайкальской гуранкой, бог знает какого роду-племени! Но как ни старался он настроить себя на этот лад, ни раскаяния, ни угрызений совести он не испытывал. Напротив, помимо воли, пришло чувство удовлетворения, какой-то неизъяснимой радости.
Но как признаться в этом Тане, с которой он привык всем делиться? А надо ль рассказывать ей о том, что случилось? Ведь ничего объяснить ей невозможно. С отчетливой ясностью он представил себе, что произойдет, если он все расскажет. Воспитанная в строгих правилах, глубоко верующая, Таня не сможет расценить то, что произошло, иначе, как измену.
А было ли это изменой? Сколько раз он мечтал, засыпая, чтобы ему приснилась Таня. Но она никогда не приходила в его сны. Случалось, ему снились какие-то женщины, и он просыпался от ощущения негаданной близости, но никогда это не бывала Таня. Утром он даже не мог припомнить, кто же ему снился.
Проповедуемое церковью воздержание и целомудрие, умерщвление плоти он всегда считал дикостью монашеского вымысла. Беречь себя от соблазнов с осмотрительной скаредностью скупца казалось ему кощунственным издевательством над природой. Любовь, страсть — это не грязная и низменная потребность плоти, а чудо божие. И никакой рассудок, никакое монашье ханжество не в силах истребить это величайшее из чудес.
Иакинф недоумевал, как это он не замечал хозяйскую свояченицу прежде. Ведь прожил у Наквасиных уже полгода, и каждый день она мелькала перед глазами, бегала по дому. Теперь-то он вроде припоминал, что, пожалуй, не раз она даже бросала на него быстрый взгляд своих невинно-бесстыжих глаз, но он, не замечая, равнодушно проходил мимо.
Видно, к тому, что случилось, приходят исподволь, как исподволь готовятся деревья, чтоб по весне вдруг потянуться к солнцу из сухих, казалось бы мертвых, сучьев клейкой зеленью листвы. Этот подспудный ток жизненных соков обычно ускользает от нашего взора. Мы замечаем его, только когда лопнут набухшие почки и вмиг молодым зеленым пухом подернутся старые деревья. Так, видно, произошло и с ним. И конечно же, встреть он в ту ночь, вот так, другую женщину, наверно, с такою же силой заколотилось бы в груди сердце.
А может, и не так? Во всяком случае, теперь его постоянно тянуло к ней. Да и она, видно не утолившись в юности любовью, отдавалась ему с самоотверженной готовностью.
И странное дело, у них ведь не было, казалось, никакой душевной связи. Им вроде и нечего было сказать друг другу. И все же рядом с ней он не ощущал одиночества, которое так тяготило его по временам. Она же не имела ни малейшего представления о его ученых упражнениях. Китайские книги, лежавшие у него на столе и на подоконниках, вселяли в нее какой-то забавный, почти мистический страх. Она и русской-то грамоты не знала, а тут эти таинственные письмена! Да и сам он, должно быть, казался ей чернокнижником. Но это не мешало им тянуться друг к другу безотчетно. Он был старше ее вдвое, однако ночью, когда дома все засыпали и она тихонько проскальзывала к нему в комнату, этой разницы не замечали ни она, ни он.
Да, он был уже далеко не молод. Ему шел пятьдесят пятый год. Иногда он упрекал себя: ничему-то не научила его жизнь! Ну и пусть! Он казался себе чем-то вроде живого маятника: то умудренный жизнью старец, без остатка поглощенный своими учеными трудами, то беспечный повеса, не умеющий совладать с порывами нестареющего сердца. Тогда он чувствовал себя молодым и сильным, способным на глупости, почти мальчишеские.
Устинья была простенькая и не такая уж молоденькая женщина, неграмотная и не очень-то развитая. Ну и что из того? Его влекло к ней неудержимо. Влекло ее тело, оно будто излучало силу жизни даже когда, утомленная его ласками, она лежала, не двигаясь, прикрыв глаза, устало раскинув руки и ноги. Только веки слегка дрожали, да губы трогала едва заметная улыбка. Он по-настоящему любил ее в эти минуты. Эта маленькая грешница была ему дороже всех святых. Какое же изуверство объявлять это чувство грехом. И какое счастье, что человек в состоянии, забываясь, отдаваться его порывам! Что же тут греховного, когда это так естественно! Нет, он не согрешил ни перед богом, ни перед Таней, ни перед собственной совестью.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
I
Павел Львович занемог, и было решено, что в Тутуйский дацан и Петровский завод отец Иакинф съездит один.
Ни одна из многочисленных его поездок по Забайкалью не могла порадовать его больше: чего доброго, представится случай свидеться с Николаем Александровичем Бестужевым. Тот отбывал каторжные работы именно в Петровском заводе. А до него и всего каких-то четыреста верст, — по сибирским понятиям, путь не дальний.
Иакинф поделился своим намерением с Шиллингом. Вместе они стали перебирать всех, кто мог бы помочь в замышленном предприятии. И тут Иакинф вспомнил про семью селенгинского купца Дмитрия Дмитриевича Старцева, с которой он познакомился на возвратном пути из Пекина. Сам-то Старцев года три или четыре тому назад умер, передав дела старшему сыну. Младшую же дочь старик выдал перед смертью за тамошнего лекаря Дмитрия Захаровича Ильинского. Иакинф прознал, что тот был приглашен лекарем при государственных преступниках в Читу, а потом и в Петровский завод. Вместе с молодыми уехала и вдова Старцева, Федосья Дмитриевна. Ильинского Иакинф не знал, но с Федосьей Дмитриевной был в отношениях самых добрых. Вот на нее-то он и рассчитывал. Женщина уже в летах (она была Иакинфу ровесница), вдова Старцева обладала завидным природным умом, судила обо всем здраво и смело, была, как и муж, добра и хлебосольна. Остановясь у них, можно будет осмотреться, познакомиться с горным инженером Арсеньевым, управляющим Петровским заводом, а то и самим комендантом.
Комендантом Нерчинских рудников и Петровского завода состоял генерал-майор Станислав Романович Лепарский. Поляк родом, уже глубокий старик (было ему далеко за семьдесят), Лепарский отличался, по рассказам, крутым и своенравным характером и был весьма высокого о себе мнения. Генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский, тоже поляк и тоже человек весьма амбициозный, с возмущением рассказывал Шиллингу, как Лепарский не дозволил ему посетить каземат — на том основании, что он, генерал-губернатор, не был военным, и генерал Лепарский не посчитал себя находящимся под его началом. Рассказав об этом курьезном инциденте, Лавинский признался, однако, что жаловаться на коменданта государю не стал.
Всем было известно, что назначением на эту щекотливую должность Лепарский был обязан личному и весьма близкому знакомству с императором. Лепарский начал службу в русской армии еще при Екатерине. Много лет он командовал гвардейским конно-егерским Северским полком, шефом которого был великий князь Николай Павлович. Должно быть, какую-то роль в выборе государем Лепарского сыграло и то обстоятельство, что в польскую еще войну он сумел огромную партию конфедератов, его соотчичей, доставить в Сибирь под весьма малым конвоем. Было ясно одно: государь к старику очень благоволил. Припомнил Шиллинг и рассказ Александра Христофоровича, что, когда после коронации был учрежден комитет для составления указа относительно заключения и содержания государственных преступников, долго не могли остановиться на том, кого назначить к ним комендантом. Наконец высочайший выбор пал на Лепарского. Он был срочно вытребован в Москву, произведен в генерал-майоры и высочайшим повелением назначен комендантом Нерчинских рудников и Петровского завода с огромным содержанием.