Как к нему подступиться — было неясно. Но когда, незадолго до отъезда, Иакинф зашел к Шиллингу, тот его обрадовал:
— А вы знаете, отец Иакинф, можно, кажется, подобрать ключик к грозному генералу Лепарскому. Мне рассказали, что старик охвачен одной страстью, быть может самой пылкой, — страстью коллекционера. Ужа много лет собирает он разные каменья и самоцветы. А что, ежели вам сыскать тут да преподнести старику хотя бы несколько редких камешков?
Иакинф загорелся этой идеей. Он и сам во время путешествия через Монголию собрал порядочную коллекцию сердоликов и халцедонов. Была у него и редкая яшма, вывезенная из Китая. Он бросил клич знакомым купцам из Кяхты и Маймайчена и сам, вспомнив молодость, верхом на лошадке объездил окрестные сопки в поисках любопытных минералов. К концу недели у него собралась немалая груда камней. Несколько дней он потратил на их разбор, затем съездил в Маймайчен, купил большую лакированную шкатулку. Тщательно выложил дно хлопчатой бумагой, разложил свои камешки с наклеенными с изнанки ярлыками. Получилось это весьма внушительно. Посередине красовалась редкостная яшма, с которой, по правде говоря, жаль было расстаться. Ну что ж, хоть он и лишится ее, но зато будет чем потешить старика, а бог даст, и снискать его расположение. Иакинф упаковал шкатулку, заботливо обернул ее циновкой из рисовой соломы.
Накупил он в Кяхте и Маймайчене подарков — и Лепарскому, и Федосье Дмитриевне, и Ильинскому, и Бестужеву — и прежде всего несколько цибиков лучшего китайского чая. Денег он не жалел. Он и никогда-то не был скареден, а тут уж скупиться не приходилось. Говорят, деньги всё портят, ан нет, они и исправить могут многое. Чего человек не в состоянии сделать сам по себе, за него сделают деньги. Как ни горько это сознавать, а многое, ох многое могут они сделать — добродетель обратить в порок и порок — в добродетель, раба — в господина и господина — в раба. Благодаря им и глупость становится умом и ум — глупостью. Так к чему же жалеть денег на благое дело? Да и давно уж он примечает, никогда у него не бывает так, чтобы денег хватало. Либо их вовсе нет, либо не хватает. Есть, правда, и другая мудрость: деньги идут к деньгам. Но эта мудрость не про него. И не для него.
II
Всю дорогу он то и дело возвращался мыслью к предстоящей встрече. Прошло почти восемь лет. И каких лет! Тут каждый год стоил десятка.
И знакомы-то они были всего несколько месяцев. И нелегко Иакинф сходился с людьми. Но как-то разом сумел Бестужев внушить к себе не только уважение, но и чувство глубокой симпатии и искреннего расположения. Казалось бы, ну что у них общего — поднадзорный монах и блестящий морской офицер? Теперь-то, правда, положение совсем переменилось, да и столько воды утекло. Но разве потускнела старая приязнь, поколебалось его чувствование оттого, что молодой ученый и литератор объявлен государственным преступником, злоумышленником, заточен в каземате?
Иакинф устроился поудобнее в углу брички и все глядел и глядел по сторонам. Дорога то взбиралась на песчаные взгорки, то спускалась в лощины. Поосторонь тянулись по увалам то небольшие сосновые боры, то густые заросли дикого шиповника, потом сверкнула слева широкая Селенга. Проносящиеся мимо виды не мешали думам. В жизни много пришлось ему ездить. Ездил на санях и на телегах. Из Казани в Иркутск, из Иркутска в Тобольск, и обратно в Иркутск. Плавал по Волге и по Байкалу. Скакал на конях и качался на верблюдах по монгольским степям, трясся в почтовой кибитке… И никогда не наскучивала ему дорога. Приятен был ему звон колокольца под дугой тройки, дробный стук копыт, острый запах лошадиного пота, жгучее солнце и настоянный на ярких забайкальских цветах горячий ветер навстречу — все это сливалось в такое привычное слово — дорога!
Ехал он почти не останавливаясь, давая на каждой станции ямщикам на водку, чтоб быстрее везли.
Спины коней потемнели, крупы заблестели полосками пота.
Но вот дорогу пересекла застава. Инвалидный солдат не торопясь вышел из новенькой черно-белой будки, повертел подорожную, отвязал такой же полосатый, как и будка, шлагбаум, и он, звеня цепью, медленно потянулся оголовком вверх. Подъезжали к Петровскому.
Дорога круто пошла вниз. Отсюда, с горы, Петровский завод был хорошо виден. Он лежал в вытянутой котловине, окруженный высокими горами, до половины обросшими соснами и елями… Обветшалые, дочерна прокопченные заводские строения, в которых выплавлялся чугун, клубы черного дыма над трубами, большой пруд с плотиною, деревянная церковь, три-четыре сотни изб, и, кажется, ни одного порядочного дома. Только вдали, по ту сторону пруда, виднелось обширное, выкрашенное охрой, о трех фасах здание под красной кровлей с множеством беленых труб. Отсюда, с горы, было видно, что пространство между боковыми крыльями, передним фасом здания и частоколом с тыльной его стороны разгорожено в виде каких-то ящиков. Это, видно, и был каземат, где содержались государственные преступники, а ящики-загородки, должно быть, внутренние дворы для прогулок.
Болью защемило сердце.
Лошади, почуяв жилье и скорый корм, резво понесли повозку по хорошо укатанной дороге.
III
Дом Ильинского надобно было искать где-то неподалеку от каземата.
Одна из улиц была приметно чище других. Немощеная, но ровная и широкая, она начиналась почти от каземата и вела к церкви. Застроенная добротными, о два этажа, еще не успевшими почернеть рублеными домами, она называлась Дамской. Тут селились жены государственных преступников. Среди этих новых домов, почти в начале улицы, отыскали они и дом Ильинских.
Лошади остановились у ворот. Иакинф соскочил с брички и потянул за кольцо дверной щеколды. Дверь скоро отворилась, и на пороге он увидел Федосью Дмитриевну в старом шушуне наопашку. Он сразу ее узнал, хотя они и не виделись почти десять лет. Поприбавилось седины в волосах, морщин на лице, но глаза все те же. Никогда в жизни не видал он таких глаз — добрых и вместе строгих.
А вот Федосья Дмитриевна, видно, не узнала его. Она стояла в проеме двери и пристально вглядывалась в незнакомого гостя.
— Здравствуйте, Федосья Дмитриевна. Аль не признали? Неужто так постарел за эти годы?
— Батюшки! Да никак отец Иакинф? Вот уж не чаяла больше свидеться. Да что же мы стоим-то на пороге? Проходи, проходи в комнаты, ваше высокопреподобие. Дай-ка я на тебя погляжу, отец архимандрит, — ласково говорила женщина, проводя Иакинфа в горницу.
— Не величайте меня так, Федосья Дмитриевна, — сказал Иакинф. — Я уже давно не архимандрит, а простой монах.
— Что так? А я уж думала, ты в архиереи вышел. Не на почтовых бричках трясешься, а в архиерейской карете, на шестерне цугом разъезжаешь, и тебя всюду колокольным звоном встречают. А ты, вишь, простым чернецом заделался. Видно, опять нагрешил, отец честной? Али с начальством не поладил? Знаю, знаю, нрав-то у тебя крутой… Ну да ладно. Будет время, обо всем расспрошу. Проходи, проходи. Обмой лицо-то от пыли, а я пока самовар вздую. Зять в каземате, а Катенька побежала к княгине Марье Николаевне Волконской…
Скоро на столе уже кипел сверкающий самовар и дразнили глаз румяные пироги и шанежки. Да и вся горница — простая, светлая, смолисто пахнущая ошкуренными, но не стругаными бревнами стен — была приветлива, будто дружеские объятия. Уютно, по-домашнему ворчала вода в самоваре, попахивало из трубы душистым березовым угольком, посвистывал, вырываясь из-под крышки, пар.
Иакинф вытащил из плетеной дорожной корзины ящичек китайского чаю. Отборный, разных сортов, он был упакован в красные и черные лакированные коробки.
Федосья Дмитриевна всплеснула руками.
— Вот уж знал, чем угодить старухе, честной отец. Люблю побаловаться чайком. Хлебом не корми, вином не пои, а чаю дай. Тебя, конечно, и вином, и наливочкой угощу, помню, помню, знаешь в них толк, а сама уж твоего чаю отведаю, — говорила Федосья Дмитриевна, выставляя на стол замысловатые графинчики.