Вот уже всего лишь несколько сажен оставалось до того места, где плывший впереди бат сделал поворот. Раз, два, раз, два!.. Иакинф перешел на другую сторону, крикнул носовому: "Хок!" — оттолкнулся шестом, и бат послушно развернулся и поплыл, чуть наискось, к противоположному берегу.
Зашуршали по прибрежным камням бревна, завертелись колеса, и бат уткнулся в берег. Иакинф соскочил в воду, удерживая бат против течения, пока монголы вытаскивали на берег телегу.
Чуть пошатываясь, Иакинф сошел на берег.
— Ай да батюшка! Сущий черт в рясе, — шепнул стоявший на берегу казак товарищу.
— Сайхан, сайхан! Молодец! — говорил между тем Иакинфу перевозчик, и это было для Иакинфа высшей похвалой. Давно уже он не испытывал такого удовлетворения.
Иакинф спустился вниз по берегу, туда, где переправлялись вброд верблюды.
В самом глубоком месте над водой возвышались только высоко вскинутые морды степных гордецов да покачивались между горбами вьюки.
Переправа продолжалась почти до полуночи…
II
Утром на зорьке Иакинф со студентом Силаковым и казаком Родионом пошел порыбачить.
Было свежо. Над рекой клубился пар. Рыба резвилась. То тут, то там раздавались шумные всплески…
Рыболовы устроились поодаль один от другого, повыше вчерашней переправы, и забросили удочки.
Не прошло и минуты, как поплавок задрожал и скрылся под водой. Иакинф тотчас плавно подсек, с наслаждением чувствуя, как напряглась леска и в глубине упружливо закружила рыба. Он вскочил и, осторожно подведя рыбу к берегу, рывком выбросил ее на песок. Словно казачий тесак, сверкнул на солнце огромный сиг.
Такого клева Иакинф еще не видывал. То и дело он вытаскивал то сига, то ленка, то чебака. А Родион еле вытащил молодого тайменка. Но в самый разгар лова на берег прибежал встревоженный станционный цзангин.
— Нельзя! Нельзя! — испуганно повторял он, размахивая руками и показывая на рыбу.
Иакинф не мог понять, что случилось и почему нельзя.
Наконец явился переводчик и сказал, что станционный начальник обращается к русскому да-ламе (Иакинф уже успел привыкнуть к этому титулу — "большой лама", которым его величали монголы) с покорнейшею просьбою, чтобы они перестали ловить рыбу.
— Отчего нельзя? — полюбопытствовал Иакинф. — Ее ведь тут пропасть!
— А как же? — удивился цзангин. — Рыба — существо живое! Да, может, душа у нее в будущем существовании в человека переродится или в прошлом была уже человеком и за грехи в воду низринута.
Ах вот, оказывается, в чем дело! По монгольским представлениям, заимствованным вместе с шакья-муниевой верой из Индии, всякое живое существо почитается неприкосновенным. Как же он об этом забыл! Иакинф приказал прекратить ловлю.
— Да бросьте вы его слушать-то, ваше высокопреподобие! — взмолился казак. — Эдакого рыбистого места я отродясь не видывал!
— Нет, нельзя нарушать их обычаи. И потом — рыба не хлеб, ею сыт не будешь, — отшучивался Иакинф.
— Дал бог рыбку — даст и хлебца. Да не слушайте вы этого идола!
— Нет, нет, вываливайте все обратно в реку! Со своим уставом в чужой монастырь не ходят.
— Ваше высокопреподобие! — не унимался казак. — Да рука же на такое не подымется. Право слово, на подымется! Ведь рыба в руке — не в реке.
— Нет, нет, и не проси, Родион. Нельзя их обижать. Они тут хозяева, а чей берег, того и рыба. — И Иакинф приказал бросить всю неснулую рыбу обратно в реку, хоть ему и самому жаль было с нею расстаться. Какая бы уха получилась!
— Ну хорошо, господин цзангин, а как же быки да коровы, которых вы режете? — спросил он набожного цзангина. — А овцы? Ведь шубы да шапки вы из овчич шьете?
Цзангин молчал.
Да и в самом деле, что мог он ответить, как согласовать с этим буддийским представлением о неприкосновенности всего живого то поразительное хладнокровие, с которым каждый монгол, не исключая и лам, расправляется с домашними животными? Но что поделаешь, когда мясо — чуть не единственная пища в монгольских степях, а шкура животного — самая надежная защита от стужи?
А впрочем, разве нет в христианстве подобных противоречий? Разве не повелел господь человеку обрабатывать землю и питаться только тем, что она производит? "Вот я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на земле, и всякое древо, у коего плод древесный, сеющий семя; и да будет сие в пищу вам", — пришли на память знакомые слова из Книги бытия. А первые люди? "И был Авель пастырь овец, а Каин был земледелец". Ко ведь, наверно, не для того же стал Авель пастухом, чтобы любоваться кроткими овечками, а самому играть на свирели!
"Не убий!" — учит Священное писание, а как же поступает сам господь бог? "И сделал господь бог Адаму и жене его одежды кожаные и одел их". Следственно, убиение ни в чем не повинных животных было освящено самим господом богом, так что же требовать после этого от полудиких монголов?
Отправляясь теперь проповедовать язычникам христианское вероучение, Иакинф все чаще задумывался над его глубокими противоречиями.
Он чувствовал, как все меньше остается в нем той безотчетной веры, которой он был преисполнен в юности. Чем больше вчитывался он в разноречивые строки Священного писания, чем ближе сталкивался с жизнью духовенства, тем неотвратимее таяла в нем эта вера. И все же ему трудно было с нею расстаться. Он судорожно цеплялся за учение Христа, которое призван был нести в чужую языческую страну. В его раздумьях о боге важное место занимал образ Спасителя, всегда его привлекавший. Но ведь и самого Христа порой одолевали сомнения. А его последователи нередко просто делают вид, что верят или хотят верить, как он сам.
Вот уже сколько веков, как христианство стало главенствующим вероучением у него на родине. А видел ли он хоть где-нибудь в своей стране осуществление Христовых заповедей? Да и где искать их? В установлениях и законах? Их нет там, законы наши проникнуты духом не христианской любви к ближнему, а неправого неравенства. Нет и в помине учения Христа и в нравах людей, почитающих себя христианами. Нравы эти насквозь пронизаны себялюбием.
"Со скорбью будешь питаться от земли во все дни жизни твоей, в поте лица будешь есть хлеб твой", — опять пришли на память знакомые слова. Но почему же кара сия, которую господь бог наложил на весь род человеческий, не распространилась на всех? Ежели поселяне и взабыль в поте лица едят хлеб свой и тем искупают прегрешения Адамовы, то разве относится сие к их хозяевам? А жирные лаврские монахи? Эти ежели и потеют, то разве что от собственного жира! И уж вовсе не скорбный труд по добыванию пищи заставляет их орошать потом хлеб их насущный, данный им днесь!
Да и не хлебом единым насыщают они чревища свои! Он-то уж знает, что у редкого монаха не найдется за образом и водочки (коя зовется на монашеском наречии живою водою), и ветчинки.
И хоть сказано в Священном писании, что легче верблюду пролезть в игольное ушко, нежели богачу в царствие небесное, это мало смущает людей, именующих себя христианами. И не богатство, а, скорее, бедность почитается у них пороком. Так где уж тут считаться с христианскими заповедями, и главной из них — любовию к ближнему! Недаром в таком ходу пословица: от трудов праведных не наживешь палат каменных!
Сколько он насмотрелся на богачей и в Сибири, да и раньше в Казани! Ни с чем не считаясь, разоряя сотни, а то и тысячи ближних своих, напролом идет к заветной цели какой-нибудь купчина, сколачивает огромное состояние, а потом, уже на склоне лет, начинает грехи замаливать. Строит храм господень или отливает какой-нибудь диковинный, в полтыщи пудов, колокол, крохи от несметных богатств своих раздает нищим. Искренно верит, должно быть, что молитва и милостыня суть два крыла, на которых человек к небу возлетает. Кто это — Сибиряков или Чупалов — говорил ему в Иркутске: нищие суть ходоки наши пред царем небесным?