Проследив за посадкой подчиненных, Иакинф залюбовался тем, как монголы запрягают лошадей. Собственно, мохнатые монгольские лошади никакой упряжи, кроме седла и уздечки, не знают, даже когда их впрягают в повозку. Делается это при помощи поперечной палки толщиною, пожалуй, в руку. Крепкими ремнями прикрепляется она к концам оглобель. Двое монголов поднимают на шестах поперечину, так что оглобля теперь висит на ней. Два всадника заезжают с боков и заставляют лошадей подойти под дамнур, как монголы называют ее. Лошади шарахаются в стороны, видимо не в силах побороть одолевающего их страха, или проскакивают мимо. Но вот наконец после нескольких неудачных попыток лошадей удается подвести под поперечину, и всадники кладут ее себе на колени, готовясь выполнять в пути роль как бы живого гужа.
Лошадей пускают галопом, и телега катится вперед. Иакинф устраивается поудобней. Ну что ж, экипаж неплохо приспособлен к далекому путешествию. Кузов такой длинный, что можно вытянуться во весь рост. Дощатое днище обито войлоком, поверх него положены мягкий матрац и овчинная шуба, в головах подушка. Покачивается походная спальня, похрустывают по гальке зубчатые колеса. Но лежать вскоре надоело. Спать не хотелось. Попробовал присесть, да от непривычного сидения на манер будды затекали ноги. И главное — не видно, где же ты едешь: в кузове нет окон, а через переднее отверстие, как ни вытягивай шею, видны только крупы коней, спины возниц да кусочек неба.
Иакинф приказал возницам остановиться, вылез из телеги, взял у ехавшего рядом монгола лошадь, усадил ничего не понимающего номада на свое место, а сам вскочил в его седло.
Махнув каравану, чтобы ехал дальше, Иакинф поскакал к видневшейся справа от дороги сопке. Ну конечно же, в седле куда приятнее, — вдоволь можно налюбоваться видами, пока еще лишенными однообразия, по произволу сворачивать с дороги, вволю помечтать!
Одним духом бойкая кобылка подняла его на вершину сопки.
Далеко-далеко на севере маячили еще родные русские горы и на склоне одной из них кяхтинская деревянная церковь с горящим на солнце жестяным куполом. На плоских вершинах сопок чернели перелески, чередуясь с желтыми полосками недавно убранного хлеба.
Кажется, только сейчас с какой-то мучительной ясностью он понял вдруг, что покидает отчий край. Тысячи верст, бескрайние монгольские степи и безводные пустыни, высокие горы будут отделять его от всего, что дорого и близко сердцу.
Долго стоял Иакинф на вершине, сдерживая нетерпеливую лошадку.
— Прости, русская земля! — невольно вырвалось у него. — Целых десять лет, а как знать, может и того больше, проведу я вдали от тебя, не услышу родного слова!
Не очень-то баловала его родина, и все же как мучительно ее оставлять! Да, родина это ведь не только перезвон колоколов и чад ладана, владычный суд и опостылевшие проповеди, но и свежий ветер с Волги, скрипучий перевоз через Свиягу, старая ива над Поповским оврагом, раздумчивые русские песни.
И все же он не жалеет о своем добровольном изгнании. Впереди свобода. Свобода!.. И встреча с новым, неведомым миром.
Иакинф повернул коня.
Длинной вереницей растянулся по долине обоз. Медлительно-важным шагом выступают навьюченные верблюды, а дальше — крытые телеги с людьми. К оглоблям привязаны русские колокольчики. Неутомимо гремят они, напоминая о русских дорогах, и ежели закрыть глаза, то может почудиться на минуту, что мчится по степи сибирская тройка и вот-вот ямщик зальется неторопливой песней, широкой и раздольной. Но вместо привычной русской песни ветер доносит унылый и резкий напев монгола.
Впрочем, поначалу дорога совсем не напоминала те монгольские степи, которые Иакинф готовился встретить на пути.
После низменной долины Буры начались вдруг сосновые и березовые леса. Склоны холмов обросли багульником.
День выдался по-летнему жаркий, солнечный, но листья на деревьях уже пожелтели, и березовые рощи на пригорках горели на солнце, будто вызолоченные. Там и сям червонным костром полыхали какие-то кусты.
Обоз тянулся медленно, и Иакинф то и дело сворачивал в лесные заросли.
Над головой глухо шумели сосны. Где-то наверху раздался гулкий и дробный стук. Иакинф поднял голову. Совсем русский дятел, будто наряженный в щегольской черный фрак, с белой грудкой и красным подбрюшником, деловито клоня голову, старательно долбил дуплистое дерево. И вдруг точно порыв ветра пронесся по лесу. Потревоженное появлением человека стадо диких коз бросилось прочь. Экая досада! Ружье-то в телеге…
Но вот лес постепенно редеет. Появляются песчаные холмы, возвышающиеся над ровною степью. Только у горизонта синеют горы. С юго-запада на северо-восток по равнине петляет речонка. На берегу белеет несколько юрт и пасутся, видно приготовленные на смену, лошади.
Иакинф соскочил с коня и бросился на траву.
С непривычки отчаянно ныли ноги. И потом еще это неудобное седло и, главное, короткие стремена, на каких ездят монголы. Надо будет непременно их удлинить…
III
Несмотря на усталость, Иакинф долго не мог уснуть в эту ночь.
Он обошел растянувшийся вдоль реки стан.
На неоглядной равнине разбито с десяток юрт. Вокруг обоза ярко горели костры. В самых прихотливых позах раскинулись у огня казаки. Иакинф прислушался. Поодаль монголы объезжали стан и тягучей песней своей будили безмолвие безбрежной степи. Казаки говорили о привычных домашних делах.
Побродив среди костров, Иакинф прилег в юрте. Но в ней было темно, как в могиле, — он приоткрыл щит и высунул голову.
Никогда не видал он неба такого темного и звезд столь ярких. Возвышенность места, чистота и прозрачность воздуха, казалось, приближали самые отдаленные звезды, делали их необычайно крупными, особенно лучистыми.
Иакинф полюбил скоро эти звездные ночи больше, чем жаркие дни, полные зноя, неторопливого, но неуклонного и утомительного движения.
Нигде и никогда еще не думалось ему так хорошо, как тут, в такие вот ночи. Какое счастье помечтать обо всем, что приходит на ум! Прежде все как-то недосуг было остановиться, собраться с мыслями, подумать о чем-то главном, — оно оттеснялось нередко, а то и вовсе вытеснялось второстепенным и мелким, что люди привыкли считать главным. Порой приходилось разгонять свои собственные мысли, чтобы, готовя очередную проповедь или урок в семинарии, дать место книжным, вычитанным в Священном писании или у отцов церкви.
А сейчас сутолока каждодневности отлетела прочь. Он был волен в своих раздумьях, как этот ветер, пропитанный полынным запахом далекой пустыни. Прислушиваясь к непривычному напеву объезжающего дозором монгола, Иакинф невольно усмехнулся: горстка русских людей беззаботно спит с самом сердце Азии, где некогда собирались грозные тучи, разразившиеся кровавым ливнем над его родиной. Спит под сторожевые окрики потомков и сородичей Чингиса и Батыя, предания о которых, о грозных их набегах и походах еще живы тут. Было время, когда одно слово "монгол, татарин", одна мысль о нем наводила ужас, и сон бежал глаз. Как все переменилось! И там, где клубилась пыль от стремительной Чингисовой конницы, бродят ныне мирные пастушеские стада.
А над головой, в звездной вышине, — целые миры. Кто знает, может быть, кипят они жизнию и из-за миллионов верст льют на мертвую пустыню свой мерцающий свет. Как же тут не задуматься!
Иакинф закинул руки за голову и устремил глаза в далекое небо. На миг почудилось, будто над ним на небо, а исполинская юрта, продырявленная множеством светящихся отверстий.
Можно ль разобраться в собственных ночных раздумьях? Пожалуй, они сродни сновидениям… Редко Иакинфу удавалось управлять ими. Чаще они наваливались, как сон, и он был не властен над ними.
Вот и сейчас всплыла вдруг откуда-то из глубин памяти Наташа. Кажется, давно уже и не думал о ней и не вспоминал вовсе, а вот ведь так и стоит перед глазами. Он прикрыл веки и ясно представил, как она подходит, касается рукой его плеча, садится рядом. Он даже вздрогнул: почудилось, что он слышит ее смех. А вот лица ее, как он ни напрягал память, так и не мог представить. Оно как-то расплывалось, лишалось реальных черт, мешалось с лицами монголок, встреченных на пути.