Светилось от радости лицо, поблескивали ее ярко-карие глаза, так ей нравился Амошка. А лицо Алены неуловимо схоже оказалось с его собственным. И кожа такая же матовая, и глаза удлиненные, но побольше, чем у него. Крупный рот ее усмехался, она часто шутила, глаза же оставались грустными.
Что они смахивали друг на друга, конечно, заметили взрослые, мать Алены — портниха, грузная, малоподвижная женщина, и ее отец, чеканщик. Во дворе у Аленки, — а придя из школы, она часто забирала к себе Амо, — и жила белая лошадь, высокая, длинногривая.
Когда ее выпрягал из рессорной пролетки сухонький старичок по прозвищу Кузнечик, — кстати, он охотно откликался на прилипчивую кличку, и все позабыли настоящее его имя, — белая лошадь медленно прогуливалась по двору, цокая копытами по булыжнику.
Весь двор, как и марьинорощинские проезды, вымощен был крупными и мелкими, как говорили ребята, булыгами.
Аленка и детвора постарше вплетали в гриву Маруськи ленты, сине-синие, розовые, красные, бордо, «огняные», — так называла цвета портниха Груня, она же гадалка, Аленкина мать, она и одаривала не то детей, не то конягу лентами. Пролетка на рессорах, с открытым верхом закатывалась Кузнечиком в сарай, где до крыши головой не достать было и самому длинному жильцу того подковой выгнутого дома. Обитало в доме пять семей.
По вечерам во дворе пахло сильно ромашкой, она упрямо вырастала, пробиваясь меж булыжинами. Все уголки дворовые дышали ею. Неброская, на невысоких стеблях, сама она сильно дышала по вечерам, так что весь двор заглатывал глубоко в себя ромашкин запах. Называли ее далматинской.
Во дворе, близ деревянного забора, росли тополя и три березы возле сарая, где стояла пролетка белой лошади.
Кузнечик разрешал Алене сидеть, как барыне, в пролетке после того, как он старательно обмывал глянцевитые бока, вытирал и закатывал на место. А уж Алена брала с собою в пролетку Амо, и тут-то он услыхал от нее сказку о белой лошади, но не о Маруське, а Руслане.
Будто на том Руслане сама Алена сквозь всю-то ночь скакала по горам и долам, и Амо уверен был, что долы еще выше гор, и год спустя очень огорчился, услыхав, что долы всего-навсего равнины и низкие.
Показалось ему в тот момент, он что-то потерял. Впрочем, взрослея, много чего терять приходилось. Так, уж лет девяти Амо догадался, — Аленка скакала на Руслане не в самом деле, а в воображении, и почудилось, она его чуть-чуть обманула. Но зато, став взрослым, догадался, почему самыми настоящими и Руслан был, и Аленка-наездница. Конечно же она мчалась верхом именно тогда, когда по видимости неподвижно сидела на пружинящих подушках рессорной пролетки в темном сарае. Ведь для него, мальчишки с соседней улицы, она и мчалась по горам синим, долам зеленым, вцепившись в гриву огнедышащего, быстроногого Руслана.
Воротца в страну чудес ему-то и распахнула она и даже успела перетащить через злокозненный порожек, что отделяет неведомое от надоевшего.
А в сумерки порой играли шарманщики. И во дворе дома на Стрелецком проезде они будто внезапно вырастали, для них и щеколду отодвигали быстро, и все происходило само собою и мгновенно, потому что поджидали их не только дети, но и взрослые — женщины, старики.
«Тяните счастье, берите счастье! Гляди-кось! Оно само валится вам в ладони, только подставляй их. Всего три копейки, и попугай вытянет вам самую завидную долю. Эх-ма, рискуй-выигрывай!»
И крутил шарманщик ручку. Амо, стоя почти под шарманкой, втягивал всем худым тельцем своим ее хрипловатые, растянутые, такие ладные звуки. Потом на прорванном, выброшенном на свалку матраце, на торчащих пружинах его он попытается, напевая, сыграть шарманкину песенку. Одну. Другую.
Однажды, и не в сумерки, а ранним утром, во дворе дома, где жил Амо с матерью, появился не старый шарманщик, а совсем еще молодой, но с бородкой, аккуратно, кругло подстриженной, добежавшей до крупных ушей, — сосед-лудильщик определил: «боцманская-лоцманская». Одно слово — морская, лихая бородка.
Изъяснялся тот сосед, одноглазый Прохор, не совсем понятными прибаутками.
Амо высматривал, где у шарманщика попугай прятался. И какая же шарманка без коробка́ счастья, маленьких конвертиков с невесть чем начертанными словами, посулами, и без попугая?
Амо всегда напряженно следил, как тоненькую, сложенную вчетверо бумажку ухватит горбатым клювом зеленый попугай и набок наклонит голову, как бы с загадом или пребывая в каком-то своем птичьем сомнении.
Но у круглой бороды, рыжеватого мужика, попугая не оказалось и малого ящичка открытого удаче, везению. Как же без лотереи счастья обойтись? Без разворачивания записочек, медленного или быстроглазого прочтения содержимого, слова обещания? И некому было теперь и попенять, так сладостно бывало поругивать попку за слишком малый записочный посул.
Не прошло и минуты, как заявился молодой шарманщик с густой копной медноватого отлива волос, а из-под его армяка вдруг что-то выюркнуло и опять скрылось за бортом поспешно расстегнутой верхней этой одежки.
— Зверушка, детеныш! — закричали вперебой дети.
— Ты ошалела, — неожиданно высоковатым голосом прикрикнул на скрывшегося звереныша шарманщик, — кругом же вон какие холодинки!
И вправду еще холодком тянули ветерки конца апреля, а по обочинам дорог и у стен домишек снег еще лежал, хотя и покрылся кружочками, его обзывали обидно, презрительно — ноздреватым снегом.
Шарманщик скинул с плеча свое добро — тяжелый ящик, установил его на треноге на сухом пятачке посреди двора и что-то вовсе неожиданно басовито скомандовал, и по его животу, ноге спустилось на землю марьинорощинского двора существо, тоже рыжеватое, с торчащими как-то врозь ушками, и встало на задних лапах, как раз перед Амо.
С маленького стариковского личика на него смотрели два близко посаженных глаза, — лохматый получеловечек, как посчитал Амо. Нет, более симпатичного, лохматого, перепуганного существа за свои четыре года проживания на белом марьинорощинском свете Амо еще не встречал.
Так впервые, стоя лицом к лицу, он не только увидел и подробно разглядел свое карикатурное подобие, но и совершил неслыханное открытие: он увидел руки длиннее, гибче собственных, и маленькие лапки таили силу, обезьянка схватила протянутую шарманщиком палку и стала ее крутить разворотливо и быстро, у Амо от такого движения наверняка рука б отвалилась.
Обезьянка Юха — этим именем называл ее шарманщик — отбросила палку и, уже раньше отступив на пару шагов, теперь протянула лапки к Амо и обнажила крупные желтые зубы.
А меж тем во дворе окружила шарманщика и зверька толпища, с соседних дворов набежали не только женщины, дети, но и деловитые мастеровые мужики, кто в переднике — только что тачал сапоги, кто с ножовкой в руках, бруском, и каждый вслух по-своему честил то доброжелательно, а то с опаской зверушку.
— Кикимора, кикимора и есть, — хохотнул один чернявенький, малорослый, видимо обидясь на свое сходство с Юхой.
— Подумаешь, тоже дражнится, хе, — застеснялась какая-то жеманная девица с бантом на макушке, еще играющая в девочку.
— Ну ты, ну ты, страшенция, откуда заявилась-то? Американская, што ль? С какого пароходу? Да с Одессы, не иначе, — толковал старичок, первостатейный гробовщик на всю округу. Он слыл образованным и книгочеем. — Нут-ко, покусы покажи, априканские, — настаивал он, а обезьянка уже влезла на плечо шарманщика, испуганная недобрым этим гулом.
— Шимпанзенок, как дитя человеческое, — выдохнула старушка, невесть откуда и забредшая, вовсе незнакомая.
Ворота ж оставались открытыми с того момента, как шарманщик появился во дворе.
Он, склонясь к обезьянке, что-то свое вроде б заклинательное бормотал. И вдруг заиграл, обезьянка повисла на его ноге, как на стволе дерева, озираясь по сторонам. Соскочив на мостовую, она прошлась на задних лапках неожиданно медленно, будто прислушиваясь к звукам вальса — раз-два-три, раз-два-три.
Амо побаивался ее, но диву давался. Ему хотелось пощупать ее шерстку, коснуться голой щечки и странного уха. Она заманивала его в совсем еще неведомый ему мир, он догадывался, что в том мире все другое, и деревья не березки, и воздух, не ромашковый, а должно быть, густой, может, и как варенье, а может, как в болотце. И толпа, верно, в том мире — обезьянья.