Нет, Андрей и не воображал, будто мог как-то напрямую прибегать к неповторимым свойствам Амо. Но уже его присутствие многое высветляло или, наоборот, резко определяло контуры иных отношений, событий.
Он на что-то наталкивал Шерохова, порой ошарашивал своими вопросами, они уже возникали по системе иной, чем у Андрея. Его даже теперь совсем молчаливая поддержка по-прежнему помогала Шерохову.
— Ах, Андрей, — говорил он незадолго до того, как проступили признаки болезни, — мы с вами так сошлись по искренности душевной и тяге к изобретательству. Вот другие прячут свои концы, не показывают, откуда добывали Живую воду, а нам-то к чему скрывать?! Мы в Дороге. А Дорога каждого из нас не проста, мы-то часто сами ее мостим, сами осваиваем. Тут и важно не свалиться на обочину, не проспать собственные догадки.
А в другой раз он, уходя уже глубокой ночью от Андрея, стоя на самой нижней ступеньке крыльца, вдруг спросил:
— В какие времена перекрестились-то наши с вами пути? В последнюю треть века, подумать надо! Вновь и вновь мы спрашиваем себя: какова же роль одного, всего одного человека, маленькой планеты с коротким временем бытия, в век массовых, неслыханно тотальных уничтожений. «Их уничтожали миллионами только в концлагерях», подумаешь! В одном Китае теперь живет миллиард». Есть и такая логика. И вот мне кажется — сохранять уважение, более того, удивляться скромному бытию в наши дни своего рода личный подвиг. Разве нет?
В самый неожиданный момент Андрея как бы настигали его, Амо, сомнения или откровенность, но не обременительная, а как бы помогающая уяснить самому Шерохову необходимость тех или иных действий.
Нет, Амо не произносил рацей, но вновь и вновь теперь возвращался его исполненный тревогой голос, его, гибаровская, интонация сомнения или раздумья:
— Все кажется, что найдешь вот-вот тот единственный ход к материалу, который не может, не должен смахивать на банальную историю, еще одно натуральное развитие действия. И вот оно, кажется тебе, решается и глубоко, и в какой-то мере кому-то привидится незабываемым. Но невозможно еще раз бежать по уже запылившемуся пути…
Теперь Андрей переписывался с Ярославой, ожидая ее ответов, уже готовил загодя свои.
Она работала над альбомом «Мим-Скоморох».
«Амо я не успела признаться в своем замысле, не думала, что завершать его суждено будет без него. Но исподволь, пока все разрастался его спектакль «Автобиография», импровизации для него, я работала над своими графическими листами.
Нет, чаще всего я не шла по пятам Амо, возникали не иллюстрации, а композиции, такие же многоликие, как сменяющиеся его фантазии — капричос. Тут старина и космическое «межпланетье», как говаривал Амо, невольно соседствовали.
Жили мы с ним в долгих разлуках, потому привыкла я про себя вести непрерывные диалоги с Амо. И когда наконец мы обретали друг друга наяву, разговор продолжался так же естественно, как будто Амо пришел ко мне из соседней комнаты. Только у него появилась привычка: он не просто называл меня, а будто выкликал, растягивая мое имя, раскатывая его на все гласные. Вы же знаете его интонации, ни с кем не схожие. Да, он тихо выкликал меня, будто наново нарекая именем, с которым сроднился.
Вам могу писать я как на духу. Точно знаю, как вы друг для друга стали вторым «я».
Я не ревновала, хотя задумывалась, почему же во мне так и не загорелся синий огонек протеста. Еще давно нашла ответ: к Амо поздно пришли праздники, вымечтанные, казалось бы несбыточные. Ведь он прожил намного более долгую жизнь, чем показывает календарь ее. Грубые лапы держали порой за горло его в раннем детстве, когда у иных так легко и просто катилось забавное колесико жизни, оберегаемое добрыми руками взрослых. Но детство его и несметно одаривало. Оно заселено было чудаками, странниками, и в нем жила девочка Алена, ставшая добрым духом маленькой, но уже артистической его личности.
Ему повезло в дружбах, впервые — с режиссером Юбом, позднее — с Вами.
Праздники состоялись, когда он уже совсем терял надежду на них.
Вы вошли в его жизнь как изначально недостававшая часть ее. Я не берусь, да Вы и не нуждаетесь в том, чтобы я все это попыталась втиснуть в слова.
И как обозначить, чем стал Ваш дом для него?! Ваш и Наташин.
Когда болела его мать, а он буквально бежал от той Варвары, что случайно вторглась в его существование, он метался, пока не обрел вашу дружбу. Нет, в благожелателях, товарищах у него и отбоя не было, но речь-то была об ином.
Он был счастлив и несчастлив, что встретилась я. Расстояния непрерывно изматывали его, хотя он старался скрыть и это. А тут он обрел, как писал мне, свою Собственную планету, куда приходил с ворохом выдумок, где принимали его не только всерьез, но нуждались в его присутствии.
«Со стороны наша дружба с Реем может выглядеть парадоксальной, но втайне мы уже оба знаем, как незаменим наш обмен».
Да, праздники души пришли к нему не слишком рано!»
Андрей улавливал — в письмах Ярославы проскальзывали даже материнские ноты, терпение любви, какая вбирает в себя все без изъятия, со смирением единственной преданности.
Андрей знал от Амо, тот хотел видеть ее в сильной позиции, отстаивающей первородство своих линий, духа, сути, стати.
Но ей-то теперь временами казалось почти непосильным — как же он ушел, оставив ее и без напутствия, впервые хотелось ей его наставлений, указаний при уходе.
«Нет, — писала она Андрею, — он уходил иначе, чем Ваш тезка Болконский. Тот отстранился от земной Наташи загодя. Очень страдал и потому отошел от всего земного, верно, подсознательно растворяясь в небытии, оставив Наташу в грозившем поглотить ее целиком одиночестве. И так длилось несколько бесконечно-томительных дней.
После того, как мама рассказывала мне о гибели моего отца в Терезине, я много раз думала о том, как важно для живых понять уход самого близкого, принять из рук в руки, из уст в уста еще теплящийся огонек его жизни. И пронести его до самого конца своей жизни, заслонив от всех ветров, от бездумья, от забывчивости, беспамятства эгоистичных.
Амо до последней минуты пребывал со мной. И где нашел он в себе силы так крепко меня поцеловать, когда увозили его в реанимацию за два часа до его последнего беспамятства.
Я поднялась в машину-перевозку, наклонилась к нему, а он притянул меня своей уже немеющей правой рукой и поцеловал так, будто все-все, что связывало нас, вложил в это прикосновение. Я спрыгнула на землю, которая окончательно теперь ушла из-под его ног, но вновь рванулась в перевозку, опять склонилась к его лицу — он лежал на носилках, укрытый своим домашним одеялом, зелененьким в черную шашечку, моим смешным подарком, а он опять смог найти силы обнять меня за шею, глядя мне в глаза, прижался к моим губам. Он медлил, ощущая — это наше прощание. Я поняла это по его взгляду.
Я услыхала голос доброго профессора, приехавшего за Амо:
«Мы пришлем через четыре часа за вами машину, вы сможете оставаться с мужем».
Но через четыре часа я застала Амо в глубоком беспамятстве…
Видите, Андрей, понадобилось полугодие, прежде чем я смогла Вам написать об этом. Но если б Вы знали, как много досказали мне эти мгновения. Как они поддерживают меня, когда, помимо всей моей воли, настигают меня самое чьи-то стенания и оказываются — моими собственными.
Я догадываюсь, Андрей, Вам и Наташе тоже нужна наша переписка, пусть в конвертах — поездами, самолетами, машинами — будут вновь и вновь ко мне и к Вам доставляться какие-то возгласы самого Гибарова, шутки, даже загадки, которые Амо успел нам загадать, но еще и не открыв всех секретов, отгадок. В той огромной потере, которую мы не то что понесли, а несем, во благо и во спасение, завязался еще один крепкий узел дружбы нашей. Мне, во всяком случае, он во спасение!»
Был во спасение он и Андрею.
Иной раз Ярослава присылала странички из писем Амо, те, что особенно могли заинтересовать Андрея. Правда, ксерокопия их чуть-чуть будто и отчуждала, но лишь на короткий момент. А уже через минуту-другую, вчитываясь, Андрей мог следить за тем, как строка Амо перетекает в другую, как на характере строк отражается ход живой его мысли.