Уходя на периферию литературы, публицистика тем не менее никуда не исчезла, а, напротив, стала активно проникать в изящную словесность, в прозу (как это происходило с Михаилом Кураевым, чья повесть «Петя по дороге в царствие небесное», напечатанная в февральской книжке «Знамени», вызвала известное разочарование).
Для 1991 года свойственно ощущение конца крупного периода («Прощаясь сегодня с очередной эпохой журнального бума…» — см. статьи Л. Гудкова, А. Архангельского, А. Немзера) и начала, не сулящего радостного расцвета. На этом фоне прощания, конца и заката все более активно (если не сказать — агрессивно) вела себя «новая», «другая», «альтернативная» литература, выбравшая стратегию постепенного вытеснения располагающихся рядом или неподалеку, медленного, но верного захвата литературной территории. При этом экипаж «новой» литературы съежился до нескольких имен, повторяющегося набора: Нарбикова — Сорокин — Пригов — Рубинштейн — Сапгир… Туда ни при какой погоде не попадали ни «старший» Вс. Некрасов, ни «одинокий» Дм. Бакин, рассказы которого, опубликованные в «Огоньке» и «ЛГ», заявляли о крупном и неожиданном, внегрупповом и «внерамочном» таланте, или Дм. Галковский, чей провокативный «Бесконечный тупик», раздражавший шестидесятников, распечатывается в нескольких изданиях, не исключая (эпатажно, с предисловием В. Кожинова) и журнала «Наш современник» (кстати, не случаен и выбор имени героя-повествователя Галковским: Одинокое).
Новая словесность, невзирая на многосоставность, разделенность, разницу в стратегии и тактике литературного поведения, была едина в одном: в попытке вытеснения и компрометации не только советской литературы.
Переведя дыхание, независимые литераторы, стоявшие как бы «над схваткой», попытались осадить своих новых коллег, притязающих на особое положение.
Марк Харитонов (роман «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича», напечатанный в 1991-м «Дружбой народов», принесет ему первую в России Букеровскую премию) выступил даже с «Апологией литературы», направленной против оскорбительных «похорон»: «Всевозможные похороны, отпевания и поношения литературы становятся своего рода ритуалом. Особый список грехов предъявляют русской литературе: она, оказывается, повинна в исторических бедах нашего общества…» Если тон высказываний М. Харитонова еще достаточно сдержан, хотя мнение его выражено с ясностью недвусмысленной, то Александр Кушнер в отрицании андеграунда полон нескрываемой ярости: «Человек из подполья, дорвавшийся сегодня до свободной печати, оказывается зеркальным отражением своего предшественника — проработчика 60-х—80-х годов, его двойником, только озлобленным неудачами и потому еще более оголтелым…»
«Другая» литература, стремительно занимающая стратегические позиции, отвечала раздраженно на попытки дезавуировать ее достижения. Противопоставляла себя, в свою очередь, литературе «номенклатурной», литературе истеблишмента. Как бы не замечая того, что от своей маргинальности она уже давно ушла и претендует на ту же самую номенклатурность.
Взаимное перетягивание каната кончилось тем, чем и должно было кончиться: не только противостоянием/отчуждением друг от друга, группы от группы, поколения от поколения, но и утратой влиятельности самой словесности, отчуждением литературы от читателя. От прежних кумиров он отошел, к новым — не приник. Вернее, с новыми он и не был знаком, да и вряд ли познакомится в ближайшем будущем, в котором место Пикуля займет Радзинский, а место Токаревой — сочинительница детективов госпожа Маринина.
Впрочем, это произойдет гораздо позже.
Итак, время «перестройки» — 1986–1991 — завершалось. В результате государство СССР, занимавшее 1/6 суши, исчезло с карты земного шара. На его месте возникли новые государственные образования. Все это произошло «цивилизованно», быстро и почти бескровно — кровь была впереди. Но гражданской войны, которую предрекали коммунистические и националистические издания, не случилось. Конец империи был воспринят ее обитателями спокойно. Можно сказать, что народ и заметить не успел, как проснулся в независимых республиках. За границей. Какой народ? Понятия «советский народ», «советский человек», казалось, уходили в историю вместе с концом Советского Союза.
Через несколько лет, в 1998-м, еженедельник «Аргументы и факты» произведет опрос среди детей, родившихся в 1991-м. Расшифровать аббревиатуру «СССР» они уже не смогут, а про Ленина скажут, что он был дедушкой Ельцина.
Вместе с исчезновением «советского человека» («совка», как он сам себя вполне издевательски обозначит) исчезает и советская литература, прекращается процесс.
Было ли хоть что-то реальное заложено в этом понятии — советская литература, — или оно представляло собою абсолютно искусственное единство?
Реальное все-таки было: поскольку связанность общей социально-исторической и геополитической судьбой, безусловно, питала определенную общность задач и решений. Я имею в виду отнюдь не официальщину — «секретарскую» литературу, литературу начальников, которых надо было в обязательном порядке переводить и печатать немалыми тиражами; праздничные выезды, декады и дни — одной литературы в гостях у другой, сопровождавшиеся почти ритуальным пьянством и обжорством. Я имею в виду другую общность — общность драматического, а то и трагического опыта. Общность грузинской поэзии и русской. Имена Отара Чиладзе, Чабуа Амирэджиби, Нодара Думбадзе вовсе не были чужими для внимательного русского читателя. Более того, они были любимы и высоко ценимы русским читателем — тем более, что приходили к нему в высшей степени профессиональных, отточенных переводах — это вам не поток современных конвейерных торопливых переложений. Более того, публикации грузинской мифопоэтической, литовской психологической прозы, эстонского «маленького» романа, армянского нового эпоса (Турам Дочанашвили, Леннарт Мери, Энн Ветемаа, Грант Матевосян и еще имена замечательных писателей) становились событийными в русской читательской аудитории. А русская литературная среда, подчас более продвинутая, чем «национальная», давала убежище для тех, кому невозможно было высказаться у себя, в своей национальной периодике. (Почти все повести Василя Быкова выходили сначала в Москве и уже потом — на белорусском в Минске.) И наоборот. Завязывались особенные внутрилитературные отношения, оказывалось особое литературное гостеприимство: в «Литературной Грузии» печатались прекрасные русские поэты, путь которым в русскую периодику был перекрыт.
Так что под словами о «взаимосвязи» и «взаимообогащении» литератур таился двоящийся смысл: 1) официозно-ритуальный, 2) подлинный, настоящий. Впрочем, такая же раздвоенность сопровождала не только литературные понятия. Скажем, в редакции журнала «Дружба народов» засомневались в правильности названия. Ходил даже местный редакционный анекдот: переименуем «Дружбу народов» во «Вражду народов»…
Подлинное и настоящее обрывалось вместе с фальшивым и официозным. Ухнули в пропасть и тома бездарных сочинений, и тонкие сборнички изысканных стихов в дивных переводах Пастернака и Шенгели, Тарковского и Звягинцевой. Литературы замкнулись в изолированных национальных квартирах, несказанно попервоначалу обрадовавшись тому, что советская коммуналка кончилась. Хотя ни одна из литератур, потерявших общее пространство, от сокращения территории распространения (и влияния) не выиграла. Влиятельность потеряли все вместе. Влиятельность, а иные и просто возможность высказывания.
Передел литературного пространства: 1992
Чуть дальше середины года, обозначившего отпуском цен переход к рыночной экономике, переход столь же обрывный и внезапный, идеологический, как и отказ от нее семьдесят с лишним лет тому назад, в «Литературной газете» и, казалось бы, во вполне литературной статье (новое поколение решительно отвергает белинско-чернышевско-добролюбовскую социальность или все-таки нет?) зафиксирована «гнетущая усталость от всего демократического… Наскучила, в мозгах навязла нудная одномерность демократических идей. Оскомину набили правильные, как у пионервожатых, речи полуграмотных борцов за права человека. Эйфория… гипервентиляции воздухом свободы быстро прошла» («ЛГ», № 32).