Если б было все так просто, как у Е. Добренко, то войну бы мы не выиграли. Это первое.
Второе. В каждом почти герое Владимов (как и Бродский) сознательно или бессознательно «прозревает» не только реальную толщу жизни и судьбы, но и толщу мифопоэтическую, в которую входят в нашем случае русская классика, русский фольклор, христианство и античность. Можно, конечно, выстроить (легко это делается) концепцию перманентной милитарности советского общества, заложенной отцом-основателем коммунистической большевистской мифологии. Да, легко: от революции через Гражданскую плюс подавление крестьянских мятежей, плюс коллективизация, плюс «фронтовое сознание», плюс военными методами осуществленная индустриализация, плюс ГУЛАГ, плюс Отечественная… И так далее. И все можно в эту концепцию замечательным образом упаковать: от герба СССР до поэзии Кульчицкого и Слуцкого. Но что-то мешает, сопротивляется. А именно: историческая русская «каша», которая отовсюду так неудобно для схематизаторов «лезет»; этот вечный перекипающий «котел», в котором исчезают «массы», но из которого они же почему-то упрямо возрождаются; этот «хаос, бедлам», ставящий в тупик искуснейших Рейнгардта и Гудериана; эта зыбь, при которой Иван-дурак и юродивый генерал оказываются самыми умными; эта, наконец, в высшей степени странная победа, которая возникает из поражения; этот маршал, этот Георгий, губитель солдатских жизней, отвечающий на вопрос прямо: «Я воевал». Что это? Почему мученик, воин, рыцарь, «скотный бог» Георгий (Егорий Храбрый) стоит (на иконе в одном из музеев) на молитве, держа в руках свою же отрубленную голову? И почему верный, послушный руке генерала «коник» окончательно возрождает его к жизни?
(Если еще вспомнить и «Верного Руслана», то мои параллели со сказкой, увиденные в прозе Владимова, подтверждаются его «предыдущей» поэтикой).
А «виллис», разматывающий клубок войны с первых строк романа, в конце его, «среди машин, спешащих на запад… не мог затеряться и застрять». Еще бы, ведь мало того, что этот «свирепый маленький зверь», «коник» нового времени, конек-горбунок (своего рода русский кентавренок, с Шестериковым внутри — вот она, горбушечка-то запазушная!), как и «заговоренный» от смерти генерал, — волшебны. Мало того, что они реальны, — несутся «как угорелые, мучая мотор, губя покрышки».
«Весь этот день он ехал триумфатором, потому что столбы с черными раструбами попадались на всем его пути, и каждый час гремелос них, как с неба».Это финал романа.
Если проследить линии пространственною передвижения Кобрисова в романе, дорогу от поражения к триумфу, то мы увидим первоначальное движение но горизонтали, вправо, затем вниз («обманная» смерть под мостом), затем — по горизонтали на запад, влево (наступление) и конечное вверх — к «небу». График движения персонажа в сюжете аналогичен графику движения Жукова — у Бродского (только там смерть — реальна).
Пространственное становится временным: хронотоп «Генерала и его армии» — и действительное время-пространство войны, и «клубок» (хаос), следуя по нити которого, герой находит выход и побеждает.
5
Владимов пишет не только о войне и войну; он ищет не правду, а истину, как искалась она в войне между удельными князьями, и именно поэтому Власов (которому, как ожидалось, будет посвящен роман) не смог стать его главным («сказочным») героем.
Зрение Бродского — через телевидение — становится «наливным яблочком»; зрение Владимова тоже по-своему магическое — его полувековая историческая глубина умножена глубиной подсознательного коллективного, глубиной фольклорной и глубиной летописной.
В конце еще чуть-чуть о цифрах.
Три генерала.
Три помощника.
«Генерал, повелевая солдату умереть, но крайней мере не обманывает его. Но он трижды убийца, когда обещает победу, в которую сам не верит».
«Верных три тысячи людей».
«Генерал представил себе, как дрогнут сердца этих трех тысяч…»
«Трехтысячная масса…»
«Мне каждый сейчас, в наступлении, втрое дороже!..»
Три всадника, появившихся перед Власовым из морозного тумана.
Три всадника, проскакавших по замершей предутренней Москве.
«Три месяца» назад — было худшее.
«Человечков тридцать высыпало…»
«Место высокое… Оттуда, считай, верст за тридцать видимо».
О святой церкви можно узнать «у любой бабки, за тридцать верст окрест».
Сколько воинства было со Стратилатом? Две тысячи пятьсот девяносто три.
Число «три» — верное, спасительное.
А число «сорок» в романе Владимова — смертельно опасное, роковое.
«"Командарм наступления". "Сколько же нужно положить за такое прозвище? Тысяч сорок, не меньше?" — спрашивал себя Кобрисов…»
«Бывало, по сорок самолетов налетало…»
«Казнимых было четверо…»
«Сороковые, роковые» — у Самойлова, а перед тем у Блока, в «Возмездии» (именно оттуда пришла к Самойлову эта строка — так, попутное замечание, зарубка для отдельной статьи. Сейчас не в последовательности дело, а в самой цифре).
Поэзия и проза.
Вспоминал ли Владимов строки Бродского, когда писал о Власове: «Он навсегда входил в историю спасителем русской столицы — той, куда четыре года спустя привезут его судить и казнить», — я не знаю.
Я даже не знаю, ведал ли он об их существовании.
Важно другое: высшее совпадение прозаика и поэта, покинувших один за другим отечество, а вернее, изгнанных из него.
Латинская мудрость уж в который раз за тысячелетия подтвердилась: дым Отечества ярче огня чужбины.
Даже Вячеслав Кондратьев, даже Булат Окуджава, воевавшие, кровь проливавшие, не смогли преодолеть идеологического давления злобы дня и напоследок усомнились в величии Отечественной: «Война двух тоталитарных систем…»
Невоевавший Бродский, а затем и Владимов из «яркого огня чужбины» увидели войну и ее героев — чуть иначе.
Да, Бродский, безусловно, понимал эту войну как «войну двух тоталитарных систем». Для него однозначно Злом были и Сталин, и Гитлер. Жуков, введший-таки в свое время танки в Москву (так что Бродский не совсем точен насчет «страха»), безусловно, способствовал десталинизации. Победив Гитлера, он потом участвовал в победе над еще одним олицетворением Зла. В максиме 1970 года имелся в виду, конечно же, Сталин. А отношение к Жукову у Бродского сложнее, многозначнее, многограннее.
И ко всем солдатам, «ветеранам», которые боролись со Злом внешним, защищая, увы, и другое Зло (в своей собственной стране), а не только отечество, — тоже: недаром они с Жуковым должны встретиться в «адской области».
Что касается Власова и власовцев, то их мотивация была разной, неоднозначной, чаще всего — трагичной. Многие перебегали из советских частей на сторону Власова совсем не из «шкурных интересов», ощущая себя убежденными борцами с коммунистическим Злом.
Фигуры Жукова и Власова и у Бродского, и у Владимова двойственны и противоречивы.
И еще раз латынь, еще раз — об огне: «Ignis sanat» («Огонь лечит»).
В страшной, тяжкой истории России, на которую мы смотрим слезящимися от дыма Отечества глазами, готовые усомниться в ее величии, есть вещи еще сложней и драматичней тоталитаризма. Хотя и дан Владимовым образ будущего: «…гипсовый вождь, крашенный в серебрянку, лежал ничком в высоком бурьяне, откинув сломанную указующую руку. Свергли его, должно быть, не снарядом, а поворотом танковой пушки…» — но так, между прочим. Однако в тексте ничего случайного нет. «Это — патриотизм не квасной и даже не либеральный, окрашенный, как правило, в сардонические тона; это патриотизм — метафизический. "На Руси бывал — тот свет на этом // Зрел". — Эти слова продиктованы ясным сознанием трагичности человеческого существования вообще — и пониманием России, как наиболее абсолютного к нему приближения»[11].
Об этом нам и напомнили издалека и очень вовремя — Иосиф Бродский, Андрей Синявский и Георгий Владимов.
1994
После