Но в контексте нашего сюжета — «идеология и литература» — важнее другое: писателю, сочинителю у Маканина начисто отказано — в настоящем времени — в какой-либо идеологии, она для него больше несущественна, все идеи, а также «фиги в кармане», аллюзии и намеки остались в далеком прошлом, в другой жизни; из писателя вынуто содержимое, осталась одна телесность, требующая исполнения физиологических желаний. Зияет не только «идеология», зияет мысль: исчезла интеллектуальная составляющая, не говоря о моральной стороне существования (собственно, и любовные отношения с цензоршей тоже аморальны). Нет «верха», остался один «низ», да и гот материально плохо обеспечен — суров приговор.
Если в «Андеграунде, или Герое нашего времени» писатель был драматической фигурой, оттененной судьбой брата-художника, то в новой сюжетной конструкции Маканин ставит бывшего писателя ниже драмы, лишая его не только любых человеческих достоинств, но и рефлексии и саморефлексии, работы сознания и самосознания. Романтический период русской — позднесоветской? — словесности, выпавший на вторую «оттепель», то есть «перестройку», завершился, следуя логике «Удавшегося рассказа о любви», не гибелью — идеалов или их носителей, — но падением («не взрывом, но всхлипом»). Бывшему писателю нечем расплачиваться с жизнью, такой проститутской, — но жизнь, если она его пожалеет, даст ему в долг. А ему, мазохисту, именно в долг-то и слаще будет…
Литература освободилась от пропагандистской «нагрузки», но фантомные идеологические боли еще преследуют ее тело, а идеологические судороги — хотя бы и в виде смеха — порой сотрясают ее организм. Оказалось, что на свободном от идеологии месте может угнездиться все что угодно — от религии до физиологии, от рекламы до психоанализа, от эксплуатации национальных особенностей до чистой игры в эстетические сущности. Нет лишь одного — мысли.
Но нам все чего-то недостает, литература вне борьбы идей кажется нам не совсем полноценной, лишенной былого напряжения (а не только славы). Поэтому — кто знает? — в новом десятилетии возможно продолжение темы. В конце концов, и «Бесы» возникли рядом с «чистым» искусством.
Малоудавшейся попыткой написать новых «Бесов» стал памфлет (а но моему определению, пасквиль) Александра Иванченко «Купание красного коня» («Урал», 1999, № 12). Текст, созданный дрожащими от раздражения (гнева, ярости и т. д.) руками, представляет собою имитацию развернутой рецензии на роман об идеологическом поведении литераторов 90-х, а его эмоциональной подоплекой стало чувство глубокого идейного и человеческого омерзения, испытываемое желчным автором равно ко всем, легко определяемым или дешифруемым персонажам — как левым, так и правым, принадлежащим к любому из лагерей и входящим в любую из литературно-политических группировок. Все в политической и литературной жизни 90-х Иванченко глубоко ненавистно — и поведение либералов вроде Магнуса Магнуса (читай — Евтушенко), и поведение консерваторов (вроде Канаева — читай Куняева). Нет у него никакого снисхождения ни к Солженицыну, ни к Черниченко (более чем привычная и легкая мишень — его высказывание в ночь с 3 на 4 октября «Раздавите гадину»). Но, собственно, претензии мои сводятся не к перебору негативных эмоций, а к общей картине — странно, что на мерзкой литературной помойке мог вырасти столь дивный, чистый цветок, как автор.
Возникает устойчивое впечатление, что новых «Бесов» пытается написать не новый Достоевский, а кто-то из самих «бесов»: то Вощанов, то Коржаков… Новый «Бобок» с его «заголимся и обнажимся» пишут В. Топоров, Д. Асланова, М. Арбатова… Поле литературных возможностей для писателей-идеологов огромно — свободное дело сочинить и новые «Мертвые души» какому-нибудь Чичикову Павлу Ивановичу — отчего нет! Общество и это купит и с удовольствием скушает: были бы подробности, желательно — пооткровеннее. А еще лучше, если Чичиков, скупщик мертвых душ, закажет еженедельный телесериал о градоначальнике — никакой литературе, даже такой изысканной, какая выходит из-под пера Иванченко, до притягательности сюжетов Доренко не допрыгнуть. Такому искусству новой идеологической литературе, как говорил еще один литератор, учиться, учиться и учиться. У Доренко, кстати, ни первичных признаков какой-либо идеологии, ни вторичных не наблюдается. Что же до господ литераторов, то чаще всего получается так, что, возмущенные якобы ангажированностью литераторов, разделяющих либерально-демократическую идеологию, они переступают в качестве противоядия заветный порог другой идеологической территории, объясняя это кто подлинной приверженностью христианству (как М. Розанова), кто стремлением очеловечить варваров (Л. Аннинский), а кто просто-напросто своим авантюрным характером. Кончается это чаще всего конфузом — так, В. Топоров после своих «путешествий» по изданиям известного толка прибился к совсем уж дохлой и бессмысленной «Новой России» (бывший «Советский Союз», редактор — любимец Ф. Кузнецова и В. Болдина посредственный драматург А. Мишарин, которого — вот наша эстетическая и идейная путаница и неразбериха — в «ЛГ» сегодня бойкий рецензент уподобляет… Чехову и Сухово-Кобылину). Отвращение к либеральным идеям приводит и в «прохановский» стан тех литераторов, демократов в прошлом, которые с утроенной энергией пропагандируют идеологию коммунистическую (А. Зиновьев). Чудны дела Твои, Господи! Впрочем, повышенная идейная озабоченность, зацикленность на идеологии — опасная вещь: говорил же Иосиф Бродский, что после коммунистов больше всего ненавидит антикоммунистов.
Итак, жанр «серьезного» идеологического романа, жадно востребованный читателем во второй половине 80-х, продолжает культивироваться лишь на страницах «патриотических» изданий. Если же он реанимируется на другой стороне литературного поля, то исключительно в подвиде пародийного. Идеология уходит из словесности, — но не уходит ли она из нашей действительности, оставляя на своих руинах рудименты в фигурах, скажем так, не совсем адекватных этой самой реальности? Разочарованное равнодушие общества к идеологии, остывание к прокламируемым идеям, цинизм, восторжествовавший во многих областях нашей жизни, связаны не столько с исчерпанностью набора предлагаемых обществу идей, сколько с неуспехом их реализации. Остыла к идеологии и литература — до поры ли, до времени или навсегда, не берусь сказать. Были в истории русской словесности периоды идеологической ангажированности, себя исчерпавшие, — но сама работа поиска новых идей и смыслов, работа сознания и самосознания не останавливалась. Хочется надеяться, что компрометация идеологических постулатов — отнюдь не конец идеи, а самоотрицание — не конец мысли и даже не туник, а этап.
«Козьей мордой луна…»
В окрестностях Букера
Вот и настиг юбилей — десять лет, как Букер импортирован в Россию.
Помню первый телефонный звонок из какого-то неведомого мне тогда Британского совета — с информацией об идее частной, да еще иностранной премии (кого бы я могла рекомендовать в номинаторы?), а также о желании сэра Майкла Кейна со мною встретиться. На мое изумление чисто английским, островным изумлением ответила телефонная трубка (милый женский голос с явно британским акцентом): как это мне удалось дожить до зрелых лет, ничего не зная о Букере?..
Титул произвел впечатление. Его носитель — вдвойне.
Мы встретились в грузинском ресторане неподалеку от Новодевичьего монастыря. Сэр Майкл Кейн был остроумен, к предложениям открыт, полон энергии и интереса ко всему, что происходит у нас в литературе.
Неудивительно, что из его энергии и остроумия произошло то, что произошло.
Механизм известен. Весной — номинация, то бишь выдвижение. Летом — упорное чтение членами жюри, в котором оказалась ваша покорная слуга, выдвинутых на соискание премии романов. К исходу лета — объявление длинного списка (в этом году комитет передал жюри право самостоятельно отсеивать книги из списка всех представленных — прежде всего по формальным, но, если все члены жюри единодушны в оценке, то и по содержательным принципам). Осенью — пресс-конференция с сообщением о коротком списке (шорт-листе). Лауреат — «стрелец»: рождается к зиме.