Что свидетельствует не столько о политике журнала, сколько о политиканстве, — так это сочетание Г. Гоца с Н. Эйдельманом, И. Роднянской с Р. Гамзатовым, К. Ваншенкина с И. Бродским. Впрочем, переводы (из болгарской поэзии) С. Бобкова даже в таком контексте все-таки выделяются своим особым качеством: «рек — вовек», «река — века»… Да, приход в редколлегию А. Стреляного составил отдельную эпоху в жизни журнала, отмеченную именами Л. Попковой, Н. Шмелева, В. Селюнина и Г. Ханина («Лукавая цифра», № 2). И тем не менее «лукавой» была не только «цифра», т. е. официальная статистика, но и логика авторов, «лукавой» была сама смелость — ну, очень в рамках: ссылки на работы Ленина и опыт (положительный) Дзержинского перемежались словами о том, что «именно в 50-е годы был решительно отвергнут культ личности, восстановлена социалистическая демократия». От 1987 года требовалось пока лишь восстановление того, что было достигнуто в эпоху «оттепели».
Именно поэтому так бережно восстанавливались в правах отвергнутые — с концом той «оттепели» — рукописи; поэтому и говорилось о романе А. Бека, что он «будто сегодня и про сегодняшнюю жизнь написанный», что «раз в 1957-м не все получилось, значит, мелко пахали, надо взять глубже»; поэтому грозно вопрошали сами себя: «Тот социализм у нас получился, какой завещан Лениным, или не тот?» — и сокрушенно соглашались, что «не гот», и призывали самих себя — мол, «нужно сделать наш социализм другим, лучшим». Публицистика О. Лациса вторит критике В. Кардина, вписывающего в пейзаж 1987-го картинку середины 60-х: «Наконец-то включен "Отблеск костра" в собрание сочинений Юрия Трифонова… Со скрипом, с требованием купюр…»
Исполнение заветов Твардовского, продолжение политики и идеологии «оттепели» — вот сверх цен пая идея начала перестройки.
Идеология восстановления ленинских норм встроилась в идеологию перестройки, в том числе и литературной.
Идеология вполне идеалистическая, прошу прощения за тавтологию.
Казалось, ну вот-вот, еще чуть-чуть — и все будет в порядке, ибо восторжествует порядочность.
Все очень просто. И очень утопично.
Как сегодня читается, скажем, статья И. Шмелева?
Как статья полного и абсолютного идеалиста-утописта. «Нам нужен не количественный, а качественный рост»; в ситуации «экономической непорядочности» мы будем ориентироваться на «трудового человека, привыкшего свято соблюдать этику деловых отношений», «делового, компетентного, экономически грамотного и предприимчивого человека» — где он? где его видел тогда Шмелев? и куда он, если Шмелев его все-таки видел, так быстро, если не сказать — мгновенно, с переходом к рыночным отношениям вдруг исчез?
В утопии Шмелева главное место, конечно же, в соответствии с традиционной интеллигентской мечтой, отдавалось народу— «по плечу и но праву… только народу, массе, низам… Гласность, демократизм, подлинная выборность снизу доверху, нестесненная общественная жизнь».
Капитализма, во всяком случае, публицисты («прорабы») перестройки никак не хотели (об этом прямо сообщил Отто Лацис в своем ответе Л. Попковой — «Новый мир», № 7). Не хотели, не ждали, не звали.
Итак, странный 1987-й, в котором певец Сталина Ф. Чуев вместе с ворчливым критиком лиглиберализма В. Гусевым посещали парижский Салон книги в Гран-Пале; будущий блестящий директор издательства «Прогресс», а затем и его разрушитель А. Авеличев клеймил «ихнюю» цензуру; безработный Джозеф Маури давал пресс-конференцию в «ЛГ»; В. Карпов читал ритуальный доклад на пленуме правления СП СССР, а Ст. Куняев сообщил на том же пленуме новость о «границах справедливости национальной» и о том, что «национальный вопрос — дело тонкое»; год, когда состоялся первый Ахматовский праздник поэзии; когда будущий президент еще не существующего русского ПЕН-клуба Андрей Битов заявил в интервью, что дух «торжествует над социальными и национальными проблемами», а будущий главный редактор «ЛГ» (избранный коллективом с энтузиазмом, а позже тем же коллективом со своей должности уволенный) Ф. Бурлацкий открыл, что «мысль самого Ленина постоянно находилась в движении», — этот год кончился:
— впервые была открыто заявлена тема денегв литературе, но подход к ней еще был вполне советским: «те, кто включился в погоню за деньгами», явно не наши герои;
— несмотря на революционный V съезд Союза кинематографистов (май 1986-го), решительно сменивший всю номенклатурную верхушку, писательская номенклатура оставалась на местах;
— антисталинская литература упорно претендовала на роль исправителя общественных нравов;
— «Новый мир» Твардовского оставался безупречным эталоном литературного поведения;
— в общем, в будущее шли, повернувши головы назад, даже самые либералы из либералов.
И все-таки: можно ли определить его одним-единственным словом?
В его поисках я пересмотрела заключительные, декабрьские журнальные книжки и наткнулась на слово « неортодоксальный», найденное В. Турбиным для биографии Андрея Платонова.
Может быть, лучшего определения году и не найти.
Правда превыше всего: 1988
Делать литературный год событийным продолжали публикации.
После года предыдущего, когда, казалось бы, все граждане стали читателями…
Вернее, так: если ты читатель, то ты — гражданин; если не читаешь «толстые» журналы, то — неизвестно кто…
Итак, после 1987-го — года, в эпицентре которого расположены опубликованные в «Дружбе народов» «Дети Арбата», бестселлер перестройки — 1988-й отмечен публикациями «Чевенгура» в «Дружбе народов», «Доктора Живаго» и «Факультета ненужных вещей» в «Новом мире»; «Реквиема» сразу в двух журналах — обгоняя друг друга, Ахматову печатали «Нева» и «Октябрь»; «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург в «Даугаве», с предисловиями Анатолия Рыбакова и Василя Быкова; там же, в «Даугаве», которую тогда выписывали и в Москве, дважды напечатан Владимир Набоков — «Истребление тиранов» под рубрикой «Научная фантастика», а стихотворение «Ut pictura poesis» помещено на третью страницу августовского номера с «Гримасами города» М. В. Добужинского, который давал Набокову-мальчику уроки рисования; в даугавской «Memoria» — главы из мандельштамовского «Шума времени» и «История моего заключения» Николая Заболоцкого; многие публикации замечательного журнала сопровождались комментариями тогда еще рижанина Романа Тименчика; не забудем и о публикации пьесы «Дзинь» Евгения Харитонова в «Искусстве кино», стихов Александра Галича, Юлия Даниэля, Юза Алешковского; социально откровенной прозы Владимира Тендрякова: в «Знамени» — «Охота» (о борьбе с «космополитами», о страхе сорок девятого года), в «Новом мире» — рассказы «Пара гнедых» и «Параня», может быть, лучшее из написанного Тендряковым вообще.
Год был открыт публицистической пьесой «Дальше… дальше… дальше» М. Шатрова в «Знамени» (при особых сложностях с цензурой: «живые» Троцкий, Струве, Корнилов, Бухарин, Сталин, Каменев, Зиновьев, «нестандартный» Ленин — знали бы тогда цензоры, что будут вытворять газеты с образом бессмертного вождя спустя несколько лет) и — через «Московскую улицу» Бориса Ямпольского — продолжен «Глазами человека моего поколения» Константина Симонова, а потом — замятинским «Мы».
«Ближняя» советская история подвергалась безусловному испытанию. Порой даже сами авторы не знали, не ведали, что своими долгожданными публикациями они подписывают приговор своим же текстам: шагровская схема, казавшаяся по тем временам столь смелой, — «хороший» Ленин, «противоречивый» Троцкий и «отвратительный» Сталин — есть схема советская, вроде бы очистительная, но, в общем-то, неочищающая и ничего не отчищающая.
В «Неве» печатался перевод «Слепящей тьмы» А. Кестнера, в «Роднике» — «Скотный двор» Дж. Оруэлла, в «Новом мире» — его «1984». А на последней, библиографической, страничке тот же «Новый мир» продолжал оповещать читателя о выходе в свет новых томов Маркса и Энгельса.
Журналы и продолжали идти советско-ленинским курсом, и подрывали его.