Самое, пожалуй, питательное для прозы состоит в том, что поэзия создает миф (о себе, о своих друзьях, своем «круге», своем поколении), который обнаружил сегодня свою неожиданную притягательность. Которого так не хватало демифологизировавшей реальность прозе. Именно поэтому столь неожиданно важной стала «Трепанация черепа» Гандлевского, — а ведь автор всего лишь перенес поэтику своей лирики в прозу.
Миф о поэте с расцветающим в груди глотком алкоголя перешел в прозу, где и жена, и близкие, и друзья, и дачный сортир, и больница образовали миф, удивительно сочетающий высокомерное избранничество с хрупкой «одинакостью».
Над созданием мифа трудится и муза Евгения Рейна — не только в стихах, поэмах или же книге «Мне скучно без Довлатова», но и в авторских колонках «Рейноспективы» в «Московских новостях».
Миф о себе и о своем круге, опирающийся на реальную судьбу (отчасти сделаннуювопреки воле автора-героя: «Какую биографию делаютнашему рыжему», — по словам Ахматовой) и судьбы, в том числе и великие, попавшие в общий объем группы или поколения (как та же Ахматова, освятившая и многократно усилившая самим своим присутствием миф, и так усиленный Бродским), этот миф имеет эстетическую (кроме всех прочих: исторической, литературной, общественно-политической) ценность, ревниво транслируемую участниками, персонажами и героями, одновременно — авторами и соавторами легенды (как бы они ни расходились в своей интерпретации впоследствии). Кстати, чем больше споров и дискуссий, выплескивающихся уже после создания такого мифа, даже, я бы сказала, разветвленной мифологии, тем лучше для самого мифа. Чем большим количеством свидетельств и трактовок он обрастает, тем легендарнее легенда.
(Подчеркиваю: в понятии мифа я не вкладываю никакой оценки.)
Так же мифологическая структура складывается и вокруг Бродского, и вокруг Довлатова. Новые публикации, стимулирующее бытие этих мифов, — не только и не столько «Труды и дни Иосифа Бродского», недавно выпущенные отдельной книгой издательством «Независимой газеты» (составители Петр Вайль и Лев Лосев), не только «Разговоры с Бродским» Соломона Волкова, но и множество воспоминаний и воспоминаньиц, о которых довольно резко отозвался Яков Гордин в «Литературной газете» (21 января 1998 г.). Осужденные Гординым, они тем не менее поддержаны — в самом стремлении зафиксировать быстро уходящие, исчезающие из памяти детали — Соломоном Волковым (в специальной передаче радио «Свобода» — «Поверх барьеров», посвященной памяти Бродского и выпущенной ко второй годовщине со дня его смерти).
Что касается мифа о Довлатове, то после книги Рейна выпущен и «филологический роман» Александра Гениса «Довлатов и окрестности». Миф живет, пока обрастает все новыми деталями, подробностями, интерпретациями, — и в прозе, переливающейся в стихи:
Еловая аллея и поломанная скамейка —
все, что приходит на ум, когда вспоминаю об этом, —
задрипанная рубаха, бумажная тюбетейка,
бутылка «Волжского крепкого», доставленная мотоциклетом.
Его громогласные шутки у нового «Домика няни»,
дорога в Тригорское или в гостиницу Святогорска.
И то, чего нету больше в Евангелии в Коране,
ни в сутолоке вокзала, ни на развале погоста,
пи на эстонских дачах, ни в забегаловках Квинса,
ни у Пяти Углов, ни у кассы «Детгиза»,
ты слышишь меня, ты слышишь? Налей, останься, подвинься,
гляди, в предзакатном небе темнеет вечная виза.
Дело прочно, когда под ним струится кровь. Миф прочен, когда за ним стоит не только судьба, но и утрата, тем более смерть безвременная. Чем талантливее, разгульнее, страшнее, парадоксальнее были жизнь и смерть, — тем обаятельнее и жизнеспособнее миф, с тем большей энергией он впитывает, вбирает в себя «показания» приятелей и свидетелей, знакомых и очевидцев.
Иначе обстоит дело, когда нет для создания мифа ни обаятельного героя, ни особых обстоятельств жизни (и тем более, нет еще и смерти как таковой). Но и тогда создание мифа возможно (как в случае с Басинским — Варламовым — Павловым — Курицыным), возможно по идее: здесь бытование мифа ограничено рамками собственной «группы» (куда втягиваются в качестве подсобного материала родные и близкие, жены и даже ни в чем не повинные дети). Чувствуя «слабину» и уязвимость в самой попытке мифологизировать себя и свою группу, ощущая ревность к тем, кому, можно сказать, миф просто даром достался, на голову свалился, Басинский утверждает, что в «Московском пленнике» он писал не столько себя, сколько «судьбу провинциала в столице», но не забывает при этом упомянуть — в ироническом, разумеется, контексте — о своем внешнем сходстве с Горьким; а один из друзей в поколении — о своей шутке в исправлении фамилии «Басинский» на «Белинский».
Мифология местного значения обладает — в сниженном, правда, виде — чертами и признаками мифологии значительного масштаба: здесь гоже есть свой «святой» с житием, своя «жертва» (с палачами), свой Бог (или боги). Так как своего материала еще пока недостаточно, то в качестве поддержки мифологии можно привлечь миф уже существующий, прислониться к мифу, даже со смехом, играя, как бы в шутку, но прислониться: Басинскому — к Белинскому (или Горькому, или Ницше — особого значения не имеет, было бы «имя-авторитет»), Отрошенко — к Гоголю, Березину — к Дому на набережной (внутри этого здания-мифа работает — сторожем? лифтером? в котельной? — сам автор).
Шестидесятнический миф быстро разрушился, развалился — именно потому, что не имел подпитки, а основание-фундамент обнаружило хрупкость «кирпича», связанного гак или иначе с «разрешенным» поведением.
Даже «метрОпольский» миф не оказался долгожителем. Во-первых, он изначально был подточен древоточцем неравноценного исполнения (вернее, неисполнения) взятых на себя участниками обязательств; во-вторых, стремительным переходом части группы в новую номенклатуру.
Сугубо частный миф? Что ж, и это возможно: созданием такого мифа частной жизни и увенчалась поэзия Тимура Кибирова (жена Лена, дочь Саша Запоева, станция Коньково, окрестности Перхушкова). Параллельным путем создает свой поэтический миф Михаил Кукин, в стихах которого античные сюжеты просвечивают сквозь подмосковное чаепитие. Мифу ли провалиться или чай пить с вареньем? Нет, ни то ни другое, — вернее, и то и другое вместе. В отсутствии политической, общественно значимой биографии миф, повторяю, создается из частной жизни — так это делает Нина Горланова в мифотворческой (миф семейно-домашне-дружеского круга) книге «Вся Пермь», тоже выделанной (при всей внешней неприхотливости) по законам поэзии. Возможна альтернатива: при отсутствии составляющих — миф особенного одиночества, концентрация душевного неблагополучия вокруг драматически нестандартной ориентации (Александр Шаталов), невозможности окончательного выбора себя, нереализуемой самоидентификации (Петр Красноперов).
Проверим поэзией. В случае с прозой Иосифа Бродского или Анатолия Наймана она, безусловно, работает; в прозе младомемуаристов, озабоченных созданием мифологии местного значения, она и не ночевала.
Аналогичным образом обстоит дело и с различением реалистов, «упертых» в «Стену плача», служение традиции, по сути — эпигонов великой русской прозы, — и тех, кого можно отнести к трансметареалистам, свободно разворачивающим на протяжении текста разветвленную метафору небытия.
Она направлена не на созидание, а на сокрушение мифа.
В «Пушкинском доме» Битов выстраивает многоуровневую метафору русской культуры — в условиях понятно какого режима; метафору дома — в том числе и дома этой самой культуры, то есть самой России, — чтобы в конце концов ее выдуло вместе с мусором с пустой площади в ненастный ноябрьский денек.
Во всех книгах своей «Империи» Битов долго складывает возможный вариант культурного сосуществования и инонационального восхищения, любви к тому, что запрещено любить имперскому человеку, — и рушит все свое здание невозможностью преодоления исторической гравитации.