Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Роман Шарова композиционно рыхл, несобран. Линии то и дело рвутся, потом опять восстанавливаются. Язык порою прямолинейно-топорен, порою — слишком затейлив или небрежен, неряшлив, отдельные куски романа вообще провальны (как, однако, провальна и память героя). И тем не менее нельзя не оценить попытку автора связать воедино рассыпающееся пространство прошлого. Собственно говоря, болезнь его героя — это наша общая болезнь, «всехняя», болезнь общества — то внезапная амнезия, то резкая интенсивность возвращенной памяти.

Шаров не идет навстречу ожиданиям «демократического» читателя («презирает» его). Роман «До и во время» недемократичен. Вряд ли будут за ним охотиться, вряд ли возникнут «поклонники» (чего опасается И. Роднянская), — слишком тяжелое, неудобное, не облегчающее жизнь это чтение. Автор затрудняет процесс восприятия, а не упрощает его. Автор сам не знаетответа на вопросы, как не знает их и его герой, которого свела с ума именно эта попытка на них ответить. Вместо устойчивого фундамента или хотя бы твердой почвы под ногами рассказчика, автора, читателя разверзается хлябь, ибо на каждый вопрос ответом служит не ответ, а зыбкий, неустойчивый, балансирующий парадокс.

И в то же время роман все-таки втягивает в себя — силой фантазийности,неудержимости вымысла, авантюрностимногих его героев , загадочностиих происхождения на свет и дальнейших поворотов из судеб. Я хочу сказать, что уроки «низовой» литературы хорошо усвоены В. Шаровым, и он вовсе не отказывается от занимательности — он соединяет ее с потоком собственно эссеистических размышлений, и порою трудно, порою просто невозможно разобраться, где кто что рассказывает, какой апокриф излагает. Да, роман ничего не проясняетв нашей жизни, ничего не отстаивает, никого не утешает, никуда не стремится. Он никак не является откровением — для этой роли все в нем слишком относительно; но он не хочет быть развлекательным — это унизительно после столетий величия идей русской литературы. Его нельзя читать адекватно словам, в нем написанным, — вот где корень «ошибки» разгневанных новомирских критиков. Роман написан автором, утратившим веру в силу слова, потому что эта вера (как и эти слова) не смогли ни с чем в жизни справиться.

И все это было бы хорошо, если бы не одна маленькая, но существенная подробность: читать роман В. Шарова очень скучно. Он скучный и ужасно длинный, то есть скучный вдвойне. Несовершенный, наспех смонтированный, «сколоченный» роман Курчаткина читать интересно, а насыщенный размышлениями, интеллектуальный роман Шарова — невыносимо скучно. Обращение к приемам массовой литературы не спасло замысел. Роман как бы распался, не найдя своего дома, адреса, прибежища ни в ней, ни в элитарной литературе.

7

Итак, после сурового идеологического сражения «демократов» и «консерваторов», «западников» и «неославянофилов», либералов и националистов, а также заединщиков всех мастей наступила некая пауза. Тишина. «И тут считать мы стали раны, товарищей считать». Но кто же победилв этой борьбе, вот интересный вопрос. Кто остался, выжил, расширил свое пространство, завоевал умы и души читателей? Увы, победитель, как это часто бывает, пришел совершенно с неожиданной стороны. Победил ни тот, ни другой, а третий: массовая литература. Пока прозаики, критики и публицисты скрещивали копья и храбро сражались на страницах «Огонька» и «Нашего современника»; пока выясняли, кто есть ху и чье прошлое грязнее; пока распадались и множились «союзы писателей» и шли изнурительные суды и арбитражи по поводу имущества; пока пускали кровянку друг другу и производили «чистку» от коллаборационистов и конформистов, охраняя и сплачивая свои ряды, — по пригоркам и лужайкам, по холмам и равнинам тихо-тихо растекалась, занимая все больше и больше пространства, литература массовая, в идейных битвах и сраженьях не участвующая.

Надо отдать должное нашим писателям — их замешательство не было таким уж долгим. Они очнулись, не скажу голыми, не скажу сирыми, не скажу босыми, но уж определенно у последней черты как бедности, так и внимания такого демократического, но такого ускользающего читателя. И попробовали не обижаться, не дуться на него, и не бороться друг с другом, а бороться — за него. Да, как перехватчики, вернее — временно ремесленные ученики, что довольно унизительно для самолюбия; вполне зрелые бородатые ученики, изучающие средства воздействия массовой литературы, распознающие и рассчитывающие те точки, куда надо втыкать иголки. Да, не всегда результат получается достойным. Но, хотим мы этого или нет, такова реальность, а я лишь попыталась ее зафиксировать. Что же касается литературной политики «толстых» журналов, то времена строгой идейной и художественной селекции сменились периодом сознательной эклектики, когда они очутились как бы на распутье — между новой «элитарностью» (к которой они, следуя своим демократическим корням, испытывают генетическую, хотя и тщательно декорируемую, неприязнь) и массовой литературой. Положение неустойчивое, балансирующее, — а что же сегодня устойчиво?

Именно от этой неустойчивости, балансирования — и истерики, и скандалы, и взаимное раздражение, и непонимание, завершающееся расколами редакций. Или — спорами внутри редакций. Что, в отличие от расколов, нормальное дело.

И наконец, последнее.

8

Удержал ли своего читателя тот писатель, который прямо и откровенно поставил на успех? Нет. Обрел ли нового? Тоже нет — читать в метро или после брокерской конторы Чейза и Стаута все равно проще и приятней, как проще слушать Богдана Титомира, а не Малера. Но если не удержал и не приобрел, то, может быть, что-то утратил? Не свое ли — за чечевичную похлебку — достоинство, не свои ли собственные качества, — может быть, и не столь резкие и сильные, как звук, мощно усиленный динамиком, — но свой, самостоятельный голос?

И если уж цитировать поэтов, то куда ж без Данте: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…» Я всегда думала: почему же в «сумрачном»? И только теперь, «пройдя» и «очутившись», — поняла. И про лес, и про сумрак. И про внезапное желание бросить все к черту, перебежать на солнечную сторону, туда, где резвятся.

Да, пейзаж перед нами расстилается обширный, но пока сумрачный, и каждый находит в нем в конце концов свое место. Я не претендую на то, чтобы кого-то куда-то перемещать. Однако оставим и себе право — найти в этом пейзаже свой ракурс. И — свою компанию.

Дым Отечества

Писатели из эмиграции о потерянной родине и ее героях

Patriae fumus igne alieno luculentior.

Erasmus. Adagia (1, 2, 16)[4]

1

Среди «Азиатских максим» Иосифа Бродского, опубликованных впервые в сборнике, выпущенном к пятидесятилетию поэта, есть максима о войне. «Вторая мировая война, — пишет Бродский, — последний великий миф. Как Гильгамеш или Илиада. Но миф уже модернистский. Содержание предыдущих мифов — борьба Добра со Злом. Зло априорно. Тот, кто борется с носителем Зла, автоматически становится носителем Добра.

But second world war was a fight of two demons[5]».

«Из записной книжки 1970 г.» — таков подзаголовок публикации «максим». По всей видимости, данное рассуждение было записано в Ленинграде между двумя периодами жизни Бродского: ссыльным и эмигрантским.

Как известно, в 1972 году Бродский вынужденно покинул родину.

Казалось бы, в отдалении, в изгнании он должен был укрепиться в своем рассуждении, превратив его в убеждение еще и под напором книг историков — в том же ключе, как борьбу двух зол, двух вождей во многом аналогичных тоталитарных систем, препарировавших события Второй мировой.

О смерти маршала Жукова (1974 год) Бродский узнал в Америке. Именно там он пишет стихотворение, которое я позволю себе процитировать полностью — в целях, которые станут ясными чуть погодя.

На смерть Жукова

28
{"b":"204421","o":1}