При этом гражданская война в литературе действительно заканчивается: Дмитрий Галковский, например, печатает свой «Бесконечный тупик» кроме «Нового мира» одновременно еще и в «Нашем современнике» с предисловием В. Кожинова (№ 1–3). «Ненормальный Галковский» — так его окрестит в литгазетовской рецензии В. Курицын; да, ненормальный, то есть нарушитель норм и границ (еще в № 5 «Нового мира» опубликована также его «Поэзия советская»).
Несмотря на трудности и испытания, особенно в начале года, несмотря на более чем трезвые (и неуслышанные) предупреждения, общеромантический настрой, давно усвоенный шестидесятниками, еще не был окончательно вытеснен из центра литературного обихода на периферию. Постепенно именно «другая» литература с ее отсутствием всяческого пафоса (или даже его пародированием) перемещается в центр если не читательских интересов, то литературно-критических. Впрочем, читательский интерес продолжает падать: тираж декабрьского номера «Знамени» равняется 192 409 экземплярам — уже с точностью до единицы идет счет, это тоже говорящий показатель, свидетельствующий о нарастающей редакционной тревоге; тираж «Нового мира» соответственно равняется 241 340 экземплярам. В одном из «книжных ревю» (блок рецензий, регулярно помещаемый в «ЛГ») Владимир Сорокин назван «самым страшным и самым многообещающим писателем современной эпохи» («ЛГ», № 16), а в «Новом мире» чрезвычайно высоко оценен Виктор Пелевин, его первая повесть «Омон Ра».
Происходит передел,сложный, многоступенчатый, мучительный передел литературного пространства.Новые публикации современных «классиков» (Искандера, Битова, даже Маканина) встречаются без энтузиазма, если не иронично. Зато длинные статьи в «толстых» журналах посвящаются прозе никому до того не ведомых Юлии Кокошко, вышеупомянутого Виктора Пелевина или Михаила Новикова. Намечаются и две тенденции, вернее, две стратегии (гоже альтернативные по отношению друг к другу) в «новой», «другой» прозе. Это, с одной стороны, постмодернистская литература, в которую входят соц-арт, концептуализм, критический сентиментализм (термин С. Гандлевского), с такими прозаиками, как В. Сорокин, В. Пелевин, Д. Галковский, А. Королев, Н. Садур, А. Бородыня, Ю. Малецкий, В. Зуев, З. Гареев. С другой стороны, внутри того же поколения оживает и крепнет, как это ни удивительно, эстетика традиционализма (А. Дмитриев, А. Варламов, А. Слаповский, О. Ермаков, П. Алешковский, Л. Улицкая, М. Новиков, Л. Костюков, М. Бутов, В. Яницкий, В. Пискунов и другие).
Взаимоотношения внутри литературы (как «общего дома») усложняются. Количество линий оппозиции возрастает. Традиционалистов новых традиционалисты относительно «старые», то бишь предыдущего поколения, пытаются приручить. А злых мальчиков-постмодернистов, «нигилистов» они же, традиционалисты в возрасте пытаются от русской литературы отлучить. Навсегда.
Но были заметны и явные колебания — отказать от дома русской классики (объявив себя самого единственным наследником) проще всего. А если, наоборот, приветить?
Попыткой «приветить» стали, скажем, публикации, неожиданные для общеновомирского постсоветского контекста. Кстати, в 1992-м «Новый мир» открывает новую рубрику: «Религия и современный мир», показательную для «ново-новомирской» стратегии, публикацией длиннющей статьи В. Курицына «Постмодернизм: новая первобытная культура» (№ 2) и там же, следом за нею, — редакционного послесловия с бойскаутским названием «Играем в мейл-арт». Попытка привлечения не удалась; вернее, «Новый мир» сам от «игры» отвернулся, причем довольно скоро. Не новомирское это дело — от традиций уходить. Нет, ближе новомирскому, 1992 года, сердцу все-таки Варламов, принципиальный провинциализм Юрия Красавина, Михаила Кураева (повесть которого «Дружбы нежное волненье» снабжена подзаголовком «Записки провинциала»).
В общем ситуация неясная. Брожение, а не четкий абрис предпочтений. Не то чтобы размежевание, а спорадически возникающее раздражение. И, в конце концов, это взаимное раздражение, конечно же, выливается на критику, которая, как всегда, во всем, оказывается, виновата:
— «не хватает… трезвого и грамотного эстетического анализа…»,
— «критика наша в основном оценочная»,
— в общем и целом, как сказал Б. Можаев, «пустоплясы»…
Дух скепсиса и разочарования в деятельности критики должен бы поднимать прозу на неведомую критике высоту. Ан нет — и сами прозаики вдруг да заявят об «эстетике стилистического разочарования» (Юрий Милославский, «ЛГ», № 29).
Разочарование. Обман. Уход.
Покончил с собой Юрий Карабчиевский, поэт, прозаик, автор замечательно несправедливой и замечательно острой по мысли книги «Воскрешение Маяковского». Разочарование? Открывшийся самообман? Карабчиевский выдержал труднейшие испытания в годы «застойные» — не печатали, преследовали, был вынужден заниматься отнюдь не литературной работой, скитаться. А во время «перестройки» стал известен, широко печатался, ездил по миру, составлял книги и журналы, заботился не о себе — о других… Завис между Израилем и Россией. Выбор? — уход. Действительность — в момент разочарования — открывалась траурной своей стороной, трагедия казалась непреодолимой. «Конечно, как сказано у Блока: "Но не эти дни мы звали…" Жизнь на воле у нас теперь так трудна, что тюрьма гораздо меньше страшит» (Фазиль Искандер, «ЛГ», № 36). Вследствие этого разочарования в настоящем возникло — в новом уже свете — желание разобраться в совсем недавнем прошлом. Не просто «заклеймить» его (чем занимались, и очень активно, публицисты первой перестроечной пятилетки), а понять, проанализировать, каталогизировать, упорядочить, разложить по полочкам. СССР ушел в небытие, уходила туда же и советская цивилизация, погружаясь во мрак чрезвычайно быстро.
Пафос года 1990-го — злые заметки «злого мальчика» Виктора Ерофеева «Поминки по советской литературе».
Пафос (если можно так выразиться) года 1992-го — уже совсем иной, классификационный: «проектом года» можно назвать идею Феликса Розинера создать «Энциклопедию советской цивилизации», задача которой — зафиксировать «фактологию и мифологию исчезающего мира» (о проекте объявлено в «ЛГ», № 37).
Осуществиться проекту так до сих нор и не удалось. Впрочем, в 1992-м еще почти никто не угадывал грядущих финансовых трудностей, новых материальных проблем, возникновения новой цензуры — цензуры коммерцией. Сполна эти трудности ощутили на своем кошельке «толстые» журналы — денег, полученных за полугодовую подписку, хватило всего на полтора номера.
Конфликтный 1993-й
Конфликтный в политическом отношении 1993-й помнится прежде всего, днями 3–4 октября, танками, горящим Белым домом. Ясный денек ранней осени — 4 октября, понедельник, — я провела неподалеку от Белого дома, перебегая вместе с толпой с одной стороны Нового Арбата — перед зданием мэрии — на другую. Помню не мысль, но чувство: глубочайшей тоски и отчаяния. Люди, которых я видела напротив Дома, около мэрии, под мостом, отличались, я бы сказала, какими-то приподнято-взволнованными, отчасти даже веселыми лицами: возбуждение сказывалось на гормональном уровне. Все перекидывались слухами — мол, кого-то рикошетом ранило, кого-то из толпы убило, но никто не хотел уходить. Любопытство пересиливало страх: приезжали и «новые русские», даже в сопровождении подруг в длиннополых пальто; а уж дети и собаки просто откровенно радовались — событию, стечению народа, невероятности происходящего. Дети ныряли в толпу, бегали под пулями, забирались на «сталинскую» беседку серого дома напротив. Поговаривали о снайперах. Первый раз я попала под обстрел еще на Садовом кольце, когда пробиралась к Белому дому — как раз напротив Посольства США. От обстрела пряталась за газетный, кажется, киоск. Именно в этот момент в нескольких метрах от меня тяжело ранили девушку-корреспондента какого-то зарубежного телевидения.
В толпе носом к носу столкнулась с Леонидом Почиваловым из «Литгазеты». Через какое-то время он предложил зайти к Владимиру Васильеву и Екатерине Максимовой, в дом неподалеку, фасадом выходящий на Москву-реку. Зашли в роскошный, стиля вампир, подъезд, поднялись в квартиру — телевизор, настроенный на CNN, передавал все то, что видно было с балкона, а слышно и внутри комнаты.