Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А уж «Искре» как я сочувствую, — так этого ты и вообразить себе не можешь. Да и как не сочувствовать — сама ты посуди. В трущобе, где я жил, только и боятся в настоящее время, что «Искры». Завелся у нас обличитель, специальный обличитель нашего града Поганска{357}. Посмотрела бы ты, моя столичная редакция, какую он силу забрал… И ведь хорошо, что он силу забрал… хоть для виду-то многие стали по разным частям деятельности образ человеческий показывать… Так «Искре» как же не сочувствовать?..

Да только опять-таки сочувствую я ей в известной мере и степени. В этом-то моя и беда. Не сочувствуя вполне, я ведь все-таки перед ней подлец выхожу.

Ну а как я стану вполне сочувствовать? Читаю я это, примерно, опять-таки то, что пишет славянофильство, вижу и дикую статью покойного К. С. Аксакова{358} о русской литературе, статью, сказать прямо приходится, при всем уважении к памяти благородного деятеля, исполненную одного только тупого самодовольства и всякого посмеяния достойную; читаю я повесть г-жи Кохановской{359} и с сокрушением сердца готов оплакивать подчинение этого блестящего таланта славянофильские теориям; чувствую неодолимое отвращение к этому палачу самого себя и своей жертвы, Кирилле Петрову, к этому славянофильскому идеальчику русской глубокой натуры, которым г-жа Кохановская, увлеченная теориями своих наставников, думала, вероятно, отмстить за народ, оклеветанный якобы Писемским в лице Ананья{360}, и которым только доказала всю могучесть и простоту удивительного типа плохой (между нами сказать) драмы. Читаю я все это, но ведь вместе читаю и упомянутое мною письмо г. Ю. Самарина о материализме, отрывки из статей о воспитании Хомякова; читаю множество статей, в которых веет такой дух свободы, явно присутствует такое широкое понимание всякого дела, что ведь «Искре»-то, с ее мещански-ограниченным взглядом, позволительно было бы говорить о «Дне» разве только по дванадесятым праздникам. Ведь это не несчастные поэтики, которых она преследовала по jalousie du métier[118], не сидельцы долговых отделений, на защиту человеческих прав которых она вооружалась всем своим остроумием, удостоившись, вероятно, всяческой признательности со стороны сажателей. Ведь это люди, о которых мыслители посерьезнее «Искры» выражаются так, например, как при известии о смерти А. С. Хомякова выразился один из писателей, на которых едва ли посягнет даже и «Искра», а именно: «Плохо вынашивает наш Север своих лучших людей»{361}. Читаешь и глазам своим не веришь! Газета, издаваемая Иваном Аксаковым, газета с именами Хомякова, С. Аксакова, К. Аксакова, Ю. Самарина сведена на одну доску с «Домашнею беседою»… Или это нечестно, или в «Искре» есть alienatio mentis[119], убеждение, что, кроме трактирных читателей, на Руси нет иных?.. что никому не известны эти имена, столь же благородные и дорогие для честных людей, как имена Чаадаева, Белинского, Грановского; что с этими именами связываются невольно в памяти и возвышенные убеждения, и смелая борьба за убеждения, борьба в те времена, когда «Искра», если бы она родилась, может быть, задумалась бы крепко: к кому ей выгоднее примкнуть, к Белинскому или к Ф. Булгарину.

Убеждения!.. Да разве, в самом деле, могут быть дороги убеждения для тех, у кого нет убеждений! Разве…

Но лучше остановлюсь. Я человек отсталый, я ненужный человек, я принадлежу к поколению Рудиных, — на личной жизни которых лежит, может быть, много пятен, но которым слово — было святыня, которым убеждение было нечто большее их самих…

Я помню, как раз один из моих собратий рудиных на моих глазах напивался с одним из юных поборников «благодетельной гласности»… Рудин мой был один из самых ярких экземпляров рудиных. На нем тяготело много личных грехов, пожалуй, даже хуже, чем грехов, — неблаговидных по форме поступков: пил он не так, как добрые люди пьют, т. е. не с дилетантизмом, а пил «мертвую», хоть и не запоем, и чем больше пьянел он, тем становился безалабернее: страстные инстинкты его принимали колоссальные размеры, — ходульность доходила до комического; но он явным образом отвлекался от своей личности; он все сильнее и сильнее проникался фанатическою верою в убеждение. Юный поборник гласности, тогда еще рисковавший подчас попасть в долговое отделение, пил так, как пьют весьма многие «поборники гласности», т. е. дилетантски много и дилетантски легко; пил откупную и вчера и сегодня и, можно сказать наверное, пил бы завтра, в ожидании, что послезавтра он, усердно и верно служа «благодетельной гласности», будет в состоянии пить так же легко дорогие иностранные вина. Пьяны они были оба равно, и хоть я вполовину верю известной поговорке: «что у трезвого на уме, то у пьяного на языке», ибо движения душевные поднимаются в этом состоянии до крайней точки своего логического развития, но все-таки основы этих движений действительно в душе существуют. Стало быть, я принял к сведению то, что поразило меня в их беседе. «Юбезный, юбезный, — говорил несколько шепелявивший поборник юной гласности, — посьюшай: неужли ты в твои года сурьезно веришь в убеждение?» Так меня, я тебе скажу, — громом и зашибло. Что ж? Ведь на моих глазах преуспел «служитель благодетельной гласности», — капиталистом стал, силой стал… Вот я так только к примеру припомнил, милейшая моя редакция, одного из юных поборников юной гласности. Он на моих глазах процвел «яко жезл Ааронов», — и доселе он, вероятно, благополучнейше процветает, когда последний из рудиных, я думаю, давно уж кончил свою земную Одиссею в далеком краю, куда занесла его служба государская — «да хмелинушка кабацкая»… Вспомнил я о том и о другом потому, что к слову пришлось. А между тем судьба того и другого… весьма поучительная, и в особенности судьба юного поборника юной гласности.

Я помню его еще юным, еще весьма юным. То было в те времена, когда о «благодетельной гласности» еще и в помине не было, и малейшее упущение по части петлиц и погончиков стояло в уровень с самыми криминальными деяниями, — незаконное же произрастание волос на непоказанных местах, как-то пониже уст и над устами, преследовалось наистрожайше потому, что «волос ведь глуп: он где и не следует растет». Юный тогда еще поборник гласности — хоть и готов был писать стихи, даже на именины своих непосредственных начальников, и мог бы при малом поощрении осуществить в действительности певца мандаринов, этот роскошный сон нового поэта, но по части погончиков и петличек весьма либеральничал, думая по младости лет и по неопытности, что это ничего, не повлечет никаких серьезных последствий… Последствия были, однако, очень серьезны: его исключили из службы. Увы! виновники исключения не знали, какой столб отечества могли они приобрести, снисходя несколько к невинным поползновениям юношеского вольномыслия…

Великий нравственный переворот совершился тогда в натуре моего героя. Мысли его, до того колебавшиеся, приняли решительное направление. Певец мандаринов, который мог бы развиться в нем при малейшем поощрении, — погиб в нем, увы! навсегда, тем более что вскоре после этого и воздух переменился.

Он был один из первых, справивших день рождения благодетельной гласности. Он яростно славил ее — славил даже более, чем В. А. Кокорев{362}. Après tout[120], едва ли мандарины в нем что-либо и потеряли. Он изменил бы им, забыл бы даже все поощрения, надул бы их в это время, как натура, весьма чувствительная к перемене воздуха…

О, как он начал петь тогда! Соловей в пору своей любви — сравнение слишком обветшалое, да и не выражающее значения песен моего юного друга… Он каркал вороною, ржал жеребчиком и истым вороном накидывался на всякую падаль. Он готов был пародировать, пожалуй, хоть «для берегов отчизны дальней»{363}, опоганить самый горький из горьких стонов Лермонтова, опошлить самое религиозное из стихотворений Тютчева. К этой-то лирической эпохе относилась рассказанная мною пьяная беседа с последним из рудиных.

вернуться

118

цеховой зависти (фр.).

вернуться

119

помрачение ума (лат.).

вернуться

120

В конце концов (фр.).

97
{"b":"201303","o":1}