Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Между мной и моим учеником образовывалось отношение весьма тонкое. Совсем человеком я сделать его не мог — для этого нужно было бы отнять у него его девять тысяч душ, но понимание его я развил, вопреки мистеру Беллю, ничего в, мире так не боявшемуся, как понимания, вопреки Бецкому, ненавидевшему понимание, вопреки Терезе, которая вела свою политику… Я знал, к чему идет дело, — знал наперед, что возврата в Россию и университета не будет, что она свои дела обделает. Воспитанник мой меня часто завлекал своей артистической натурой: он сразу — верно и жарко понял «Одиссею», он критически относился к Шиллеру, что мне и нравилось и не нравилось, — ибо тут был и верный такт художника, но вместе и подлое себялюбие аристократа, холодность маленького Печорина. Страстность развивалась в нем ужасно — и я не без оснований опасался онанизма, о чем тонко, но ясно давал знать княгине Терезе. Тут она являлась истинно умной и простой, здравой женщиной. Вообще я с ней примирился как с типом цельным, здоровым, самобытным. Она тоже видела, что я не худа желаю, и только уже шутила над моей безалаберностью.

Рука устала писать, да и уж два часа ночи. Кончаю на сегодня…

Сент<ября> 19. Петербург

Принимаюсь продолжать — почти через месяц, — ибо все это время истинно минуты свободной, т, е. такой, в которую можно сосредоточиться, не было.

Море было удивительное во все время нашего плавания от Ливорно до Генуи и от Генуи до Марселя… Я к морю вообще пристрастился, начиная еще с пребывания в Ливорно. В Генуе дохнуло уже воздухом свободы. Портреты Мадзини и Гарибальди в трактире немало изумили меня и порадовали… Во Флоренции — я в одном отношении как будто не покидал отечества. Наш генерал Лазарев-Станишников, или, как прозвал я его, — Штанишников, был совершенно прав, избравши Флоренцию местом успокоения от своих геройских подвигов: он мог дышать воздухом герцогской передней и в Светлый день проходить по Duomo во время обедни строем солдат в своих красных штанах и во всех регалиях…

Второй раз увидал я красавицу Genova[133] — но с той разницей, что в первый раз я видел ее как свинья — а в этот с упоением артиста, — бегая по ней целый день, высуня язык, отыскивал сокровищ по ее галереям. В своих розысках я держался всегда одной методы: никогда не брать с собой указателей, стало быть, отдаваться собственному чутью… Ну да не об этом покамест речь.

Я вам не путешествие свое рассказываю, а историю своего нравственного процесса.

Стало быть, прямо в Париж.

Приехал я, разумеется, налегке, т. е. с одним червонцем, и поселился в 5 этаже Hôtel du Maroc (rue de Seine), за 25 франков в месяц. И прекрасно бы там и прожить было… Не стану описывать Вам, как я бегал по Парижу, как я очаровал доброго, но слабоумного Николая Ивановича Трубецкого и его больше начитанную, чем умную половину, как вообще тут меня носили на руках…

На беду, в одну из обеден встречаю я в церкви известного Вам (но достаточно ли известного?) Максима Афанасьева… Я было прекратил с ним и переписку, и сношение по многим причинам — главное, потому, что меня начало претить от его страшных теорий. Этот человек у меня, как народ (т. е. гораздо всех нас умнее), а беспутен больше, чем самый беспутный из нас. Я делал для него всегда все, что мог, даже больше, чем мог, делал по принципу христианства и по принципу служения народу. Не знаю, поймете ли Вы — но чего Вы не поймете, когда захотите? — почему вид этого человека, один вид разбил во мне последние оплоты всяких форм. Ведь уж он в православии-то дока первой степени.

Ну-с! и пустились мы с ним с первого дня во вся тяжкая! И шло такое кружение время немалое. Повторю опять, что все к этому кружению было во мне подготовлено язвами прошедшего, бесцельностью настоящего, отсутствием будущего — злобою на Вас и ко всем нашим, этой злобой любви глубокой и искренней.

Увы! Ведь и теперь скажу я то же… Ведь те поддерживают своих — посмотрите-ка — Кетчеру, за честное и безобразное оранье, дом купили; Евгению Коршу, который везде оказывался неспособным даже до сего дне, — постоянно терявшему места — постоянно отыскивали места даже до сего дне. Ведь Солдатенкова съели бы живьем, если бы Валентин Корш (бездарный, по их же при знанию) с ним поссорился, не входя в разбирательство причин. А вот Вам, кстати, фактец в виде письма, которое дал мне Боткин, на случай его смерти. Простите эти выходки злобной грусти человеку, который служит и будет служить всегда одному направлению, зная, что в своих-то — он и не найдет поддержки.

Максим мне принес утешительные известия о том, как ругал меня матерно Островский за доброе желание пособить Дриянскому на счет его «Квартета», продажей этого «Квартета» Кушелеву, — о том, как пьет, распутствует моя благоверная…

Опять сказал я: баста! и, очертя голову, ринулся в омут.

Но если б Вы знали всю адскую тяжесть мук, когда придешь, бывало, в свой одинокий номер после оргий и всяческих мерзостей. Да! Каинскую тоску одиночества я испытывал. — Чтобы заглушить ее, я жег коньяк и пил до утра, пил один, и не мог напиться. Страшные ночи! Веря в Бога глубоко и пламенно, видевши его очевидное вмешательство в мою судьбу, его чудеса над собою, я привык обращаться с ним запанибрата, я — страшно вымолвить — ругался с ним, но ведь он знал, что эти стоны и ругательства — вера. Он один не покидал меня.

Как нарочно, в моем номере висела гравюра с картины Делароша, где Он изображен прощающим блудницу.

Сент<ября> 29

Дикую и безобразно хаотическую смесь представляли тогда мои верования… Мучимый своим неистовым темпераментом, я иногда в Лувре молил Венеру Милосскую, и чрезвычайно искренне (особенно после пьяной ночи), послать мне женщину, которая была бы жрицей, а не торговкой сладострастия… Я Вам рассказываю все без утайки. Венера ли Милосская, демон ли — но такую я нашел: это факт — факт точно так же, как факт то, что некогда, в 1844 году, я вызывал на распутий дьявола и получил его на другой же день на Невском проспекте в особе Милановского…

Кстати замечу, что в Венере Милосской впервые запел для меня мрамор, как в Мадонне Мурильо во Флоренции впервые ожили краски. В Риме я, в отношении к статуям, был еще слеп — изучал, смотрел, но не понимал, не любил; нечто похожее на любовь и, стало быть, на понимание пробудилось у меня там в отношении к Гладиатору — но еще очень слабо.

Возвращаюсь опять к рассказу.

Время свадьбы сближало меня с Трубецкими все более и более. План старухи Терезы оставить Ивана Юрьича флорентийским князьком высказывался яснее. Кстати — старшая дочь Софья, и так уже идиотка, доведенная до последних степеней идиотства Бецким, — от зависти ли, от нимфомании ли — начала впадать в помешательство.

Князек давно уже ничего не делал, а только видимо изнывал томлением. Положение мое в отношении к нему было самое странное… Я, по-старому, употреблял на него часа по четыре, выносил снисходительно (даже слишком снисходительно) праздную болтовню, чтобы хоть на четверть часа сосредоточить его внимание на каком-либо человеческом вопросе и двинуть его мысль вперед. Положение — адски тяжелое! Сергей Петрович Геркен, муж Настасьи Юрьевны, — отличнейший малой, но истинный российский гвардеец (а впрочем, он тут был прав!), — без церемонии гнал его к девкам… Ужасные результаты гнета системы мистера Белля тут только вполне обнаружились. Вот она, эта холодная, резонерская система дисциплины без рассуждения, гнета без позволения возражений.

Я делал свое дело, дело расшевеливания, растревожения… Я делал его смело, но, может быть, тоже пускался в крайности. Впрочем, в крайности ли… Раз ездили мы в коляске по Bois de Fontainebleau с его теткой. Между прочим разговором — она, отчаянный демагог и атеист в юбке, спросила меня, как я рассказываю князьку о революции и проч. — В точности, подробности и всюду правду, — отвечал я. — И вы не боитесь? — спросила она. — Чего, княгиня? Сделать демагога из владельца девяти тысяч душ? — И я, и она, мы, разумеется, расхохотались. После этой прогулки она объявила княгине Терезе, «que cet homme a infiniment d'esprit, il ne tarit jamais»[134].

вернуться

133

Генуя (ит.).

вернуться

134

«что это человек бесконечного ума, он неиссякаем» (фр.).

113
{"b":"201303","o":1}