Федос стоял по колено в сугробе, как бы на невидимой границе дня и ночи, — справа всходило солнце, а слева опускалась за горы луна — и радовался тому, что забываются в веселом свете утра все ночные тревоги. Он верил, что и в его жизни будет так же светло, как сейчас в небе, где вчерашней ночью неукротимо мчались тайфунные облака и ветры, а теперь чисто и хорошо. И бакарасевский пожар, и волчья ушанка, и отъездная тоска, и размолвка с Якимом — все исчезло, забылось, как забываются поутру привидевшиеся ночью тяжелые сны. Он даже не сердился на отсутствие кипятка. И лишь незлобиво пожурил дежурного в красной фуражке, а тот не принял добродушной шутки и желчно раскричался, сказав, что до Владивостока рукой подать, там пусть и распивают чаи сколько душе угодно, а здесь кипятилки по штату не положено.
Федос грузновато взобрался на подножку вагона, пустой чайник ударился о поручень и зазвенел, как станционный колокол. И тут, будто повинуясь нечаянному жестяному звону, голосисто ухнул паровоз, и поезд с дребезгом дернулся с места, подминая под себя упругие, наезженные до блеска рельсы, которые скоро должны были закончить свой разбег у Японского моря, на берегу бухты Золотой Рог.
— Возле океана едем, а воды нет, — посмеивался Федос, возвратясь в вагон. — Доставай, Сенька, харчи, придется всухомятку.
Разбуженные Федосовыми разговорами, просыпались попутчики. Волжский дед в романовском полушубке производил побудку своей многочисленной родни.
— Вставай, дочка, — уговаривал старик разоспавшуюся девушку. — Вставай, скоро к месту прибудем. Собираться надобно.
Девушка улыбалась спросонок, не открывая глаз, потягивалась, причмокивала губами: видно, приснилось ей что-то очень хорошее.
Семен неторопливо доставал из мешка еду, раскладывал ее на крышке сундука и, как бы невзначай, скашивал глаза в сторону дивчины. И не похожа была она на Полинку, но в разлучной дорожной тоске чем-то непонятным напоминала ее.
— Худо без чайку, — вздохнул Федос, оглядывая скудноватый завтрак, собранный на крышке сундука: полбуханки черного хлеба с изрядной добавкой соевой муки, головку луку и до серости пропыленный толченым перцем кусок свиного сала.
— Да, в дороге — не дома, — рассудительно заметил старик. — Дома как наваришь картошки чугун да салом ее жареным, родимую, сдобришь — любо-дорого…
Люди развязывали узелки, извлекали небогатые припасы, ели по-крестьянски неторопливо, осмотрительно, чтобы не обронить ни крошки.
Федос шарил по карманам, искал нож — нарезать сала. Нож не находился: видимо, сунул его второпях мимо кармана либо забыл дома. Наблюдавший за Федосом парень в кацавейке запустил руку за стеганое голенище истрепанного матерчатого сапога и достал складной ножичек, открыл его, сдул с лезвия налипший сор, обтер о штанину и протянул Федосу. Пока тот нарезал сало, парень посматривал на сундучную крышку откровенно голодными глазами, густо обведенными угольной копотью.
— Знатная еда, — польстил он Федосу. — А я в Ташкенте так все больше плов рубал. Или еще лучше — баранину…
— Видать, давно ты той баранины не пробовал, — разрезая сало на три доли и не глядя на парня, сказал Федос. — На вот, пожуй нашего, уссурийского. — И протянул ломоть соевого хлеба с пластом духовитого начесноченного сала.
Парень, оголодав, торопился управиться с едой, однако на лице его изобразилась притворная скука и равнодушие: видно было, что он боится уронить достоинство перед незнакомыми людьми и хочет показать им, будто и в самом деле сыт и не отказался от угощения просто из приличия.
Старик вытряхнул из мешочка на скамейку кучку щуршащей, как осенняя листва, вяленой мелкой рыбешки.
— Угощайтесь, — предложил волжанин Федосу, парню в кацавейке и демобилизованному красноармейцу. — Наша астраханская сушенина. Ею, слышь, пиво в самый раз закусывать.
Чтобы не остаться в долгу, демобилизованный достал из оклеенного цветной бумагой чемоданчика половину селедочной тушки и отрезал деду серебристый, сочащийся жиром кусок.
— От селедочки не откажемся. Уважаю селедку. Царская еда.
— Селедка камчатская, — пояснил демобилизованный. — Ее, папаша, при царской-то власти в Японию на удобрение отправляли.
— Будто уж? — недоверчиво спросил старик.
— Точный факт, — подтвердил сказанное демобилизованный. — А в Россию селедку из-за границы привозили. Свою, значит, — в навоз, а чужую — на стол. Вот она какая, царская еда.
— Не по-хозяйски вроде, — помотал головой рыбак.
Красноармеец оживился, увлекся, охотно рассказывал. Федос дивился тому, сколько всякой всячины знает разговорчивый сосед по вагону. А поскольку речь велась о Камчатке, слушал внимательно: хотелось разузнать побольше об этой земле.
— Или взять тех же крабов, — продолжал демобилизованный. — Их тоже самое японцы вычерпывали в камчатских морях, наживались на нашем кровном добре. А теперь мы сами ловим крабов, сами консервы делаем. Их нынче даже в Англии у нас покупают. Лучше японских оказались. Ну а золото за них — на индустриализацию, понятное дело. Заводов понастроим — закачаешься!
Глаза у красноармейца горячо поблескивали в вагонном полумраке.
— Заводы, фабрики, — монотонно повторил мужик, тосковавший по земле. — Много о железе разговору стало. В железо землю оденем, так и далее. А штаны из чего шить будем? Тоже из железа?
— Чего с ним цацкаетесь? — негодующе прогремело с верхней полки. — Плетет кулацкую агитацию, а вы уши развесили. Ты бы, товаришок, прощупал этого контрика. Явный классовый враг.
Красноармеец рассудительно возразил:
— Насчет контры — надо еще разобраться. Может, тут деревенская несознательность. И вообще, может, человек заблуждается.
Федосу припомнилась недавняя обида на Якима, вот так же назвавшего родного отца подпевалой кулаков. Раздражение против языкатого с верхней полки усилилось, и Федос заступился за мужика:
— Зачем вязнешь к человеку? Ты кто — милиция, что документы требуешь?
Шумливый попутчик с верхней полки недружелюбно пошарил глазами по лицу Федоса, но Федос выдержал взгляд, не моргнул, не дрогнул ни единым мускулом. Потом, чтобы разрядить неловкую напряженность, воцарившуюся в вагоне, сказал парню в кацавейке нарочито строго, явно передразнивая крикуна:
— А ну показывай, пацан, документы. Кто ты есть таков, беспризорная твоя душа?.. В нахлебники набился, а имя-фамилию не объявляешь.
Парень, дожевывая неподатливую шкурку от сала, сказал, шутовски содрав с головы шапку:
— Скиталец морей Ефим Хорошута. Проехал зайцем всю эсэсэр, теперь захотел морем полюбоваться.
Федосу не слишком-то понравилась словоохотливая развязность беспризорника, но он смолчал против обыкновения.
Ефим был отличным знатоком железных дорог: он исколесил их во всех направлениях. Ездил без комфорта, как, впрочем, и без билета, на крышах, в тамбурах, на буферах, но больше всего — в «собачьих ящиках», под вагонами. Он сбежал из дому от злобной мачехи и взявшего ее сторону отца.
Однажды в прошлом году, блуждая по улицам Ташкента, Ефим подобрал брошенную кем-то газету. Ефима заинтересовала статейка о предстоящей экспедиции ледореза «Литке» на остров Врангеля. В иссушающем зное Средней Азии неожиданная эта новость дохнула вдруг на Ефимку холодом ледяных пустынь Арктики.
Решение было кратким: ехать на остров Врангеля. Расстояние и неизвестность не пугали, парень был привычен к ним.
В отличие от некоторых своих друзей по бродяжьей, колесной жизни, Ефимка меньше всего заботился в скитаниях о материальном интересе. Он был любознателен, хотел многое увидеть своими глазами. И не засиживался на родном месте, готовый каждую минуту ринуться в любой конец страны: с севера на юг, с юга на восток, в тайгу, в пустыню, в неприступные горы — куда угодно!
Кто-то из дружков Ефима по его глазам безошибочно определил, что Хорошута опять настроился на дорожный лад.
— Куда? — спросили его.
— На Врангеля, — ответил Ефим с такой непринужденностью, будто речь шла о прогулке на городской базар.