— Спать уже, Степан, пора, утром тебя не добудишься.
Он недосыпал каждую ночь и по утрам не слышал гудка. Мать трясла его за плечо, он долго ворочался, стараясь ускользнуть от ее руки. Ей становилось жалко его. Нарочно ожесточаясь, она громко кричала ему в ухо:
— Вставай, что ли! Долго мне стоять над тобой?
Он смотрел бессмысленными глазами, шевелил губами. Лицо его в эти минуты было таким детски беспомощным, что сердце Ольги сжималось от жалости, хотелось сказать: «Сии, спи, Степочка», — и снова уложить его, покрыть голову платком, чтобы не докучали мухи. Но гудок звал уверенно, неторопливо, и Степан вставал на подгибавшиеся в коленях ноги, кряхтя, со стоном, потягивался, начинал одеваться. Ни разу Ольге не пришло в голову, чтобы сын бросил занятия с химиком. Ею владело какое-то исступление. Всю силу своей жадной, большой души, голодной и жестоко обманутой, она связала с уроками Степана. Она все спрашивала Степана, не хочет ли инженер, чтобы она ходила к нему даром стирать, но сама не верила, что у этого человека может быть грязное белье, — ей казалось, что рубахи у него всегда белоснежные, как крылья у ангела. Она в церковь ходила молиться за него и дома вспоминала его в молитвах.
Ольга не думала о том, что Степан, выучившись, сможет сделаться мастером, механиком или даже инженером, как тот таинственный сын возчика в Мариуполе. Она не думала также о том, что он сможет зарабатывать большие деньги, она не мечтала о покупке дома или красивой варшавской кровати. У нее было чувство, что ученье Степана — хорошее и благое дело и жизнь сама собой изменится к лучшему.
Марфа и Платон переняли от Ольги уважение к занятиям Степана. Марфа по вечерам не шумела дома, а дед Платон, считавший себя мудрецом и учителем жизни, глядя с печки на парня, одобрительно говорил:
— Правильно, Степа, правильно, послушался меня, старика. Увидишь, толк из тебя будет. Платон Романенко не подведет.
Вообще старик любил хвастать и врать. Жизнь обошлась с ним сурово. За долгие годы тяжелой работы проходчика он столько натерпелся: зимой и летом мок в едкой подземной воде; столько раз подвергался смертельной опасности, стремительно возносясь в крутящемся «букете»[5] из глубоких проходок. Столько он проявил всеми забытого геройства, мужества, терпения, трудолюбия, такую великую и честную упряжку сработал, в стольких знаменитых по всему Донбассу шахтах оставил глубокие следы своей работы, что, казалось, достоин он был славы и почета. Но жизнь отвернулась от его подвига. До последнего дня орали на него десятники и конторщики, а когда злой ревматизм свалил его, тотчас все забыли о нем, точно не было на свете знаменитого проходчика и мужественного товарища Платона Романенко. И только два-три таких же забытых и никому не нужных старика инвалида помнили, уважали и любили его.
Дед Платон, лежа на печи и грея навек простуженные ноги, создал свой сказочный мир, где он занимал подобающее место. Он сам выправил кривое зеркало, из которого страшно глядела его прошлая жизнь. И он любил рассказывать эту выправленную на печи жизнь. В рассказе все получалось хорошо: деда уважали и слушали инженеры и штейгеры, добро всегда торжествовало над злом. Любимые его слова были: «Платон Романенко, он не подведет», «и что ж ты думаешь, как я сказал, так и вышло». Все это было выдумано, и все знали, что выдумано, но никто не говорил этого деду, — и Ольга, и Степан, и Марфа понимали, что старик утешал себя.
Время от времени к деду заходил стволовой с Чайкинской шахты, сухой, узкоглазый, морщинистый старичок, всегда усмехающийся и очень ехидных. Обычно, входя в комнату, он с недовольным видом спрашивал:
— Что, Романенко, живешь еще? Когда же я тебе приду на пирожки?
— Постой, постой, — отвечал не очень уверенно дед Платон, — кто к кому раньше придет на пирожки…
Случилось, что старичок стволовой умер летом десятого года в холерном бараке.
— И что ж ты думаешь? — рассказывал в сотый раз дед Платон. — Я говорю: кто еще к кому придет на пирожки. Как я сказал, так и вышло, в холеру помер!
Часто Степан, глядя в учебник, слышал мерный голос старика. Иногда он не улавливал слов; иногда отдельное слово заинтересовывало — и тогда Степан, не откладывая книги, слушал. Но чаще всего, когда Платон увлекался, Ольга подходила к печи и говорила:
— Да уж помолчи, мешаешь ему.
Не обижаясь, он отвечал:
— Верно, я сам говорю: зачем парню мешать, пусть достигает знания, — и переставал рассказывать.
После разговора о том, есть ли бог на свете, химик, не расспрашивая Степана, спешил сразу же начинать занятия. Не успевал Степан сесть, как химик, раскрывая книгу, говорил:
— На чем мы в прошлый раз остановились?
Степан замечал эту торопливость, чувствовал неестественную напряженность в первые минуты занятий, но не мог понять, отчего это все происходит. Однажды химик спросил его:
— Вас никто не спрашивал, зачем вы ко мне ходите?
— Нет, не спрашивали.
Химик усмехнулся и сказал:
— Видите, а у меня сегодня уже спрашивали, — и, выразительно кивнув в сторону двери, шепотом добавил: — Лаборатория подчинена начальнику мартеновского цеха, а ваш крестный папа мастером в мартене, так что нет ничего удивительного в этом. Меня начальник цеха спрашивал, вежливо и посмеиваясь, но все же вполне официально.
Через день во время работы к Степану подошел Абрам Ксенофонтович и с таким видом, точно уличал Степана в краже, сказал:
— Зайдешь ко мне в контору после плавки.
Степан удивился: зачем мастер зовет его? Но вдруг вспомнил вчерашний разговор с химиком. «Наверно, за это», — подумал он со страхом.
Он работал, сбивал с фартука искры, как-то совсем бессознательно уклонялся от бегущих мимо рабочих. Одна и та же мысль тревожила его: «Неужели запретят?» Что плохого в том, что он занимается с химиком? А как успел! Уже дроби проходит, географию читает, карту купил себе в городе, две толстые тетрадки исписал.
Обида заполнила его душу… Ведь дается все тяжелым трудом! Как хочется спать по вечерам. Шутка сказать: день проработать у доменной и потом сразу сесть заниматься. Он и средства нашел обманывать сон: не делать ни на минуту перерыва, «бежать без остановки», все время напряженно думать, писать, читать, внутренне подгоняя себя: «Скорей, скорей, скорей».
А как мучительно вставать по утрам, когда каждая косточка просит покоя! А как сладко мельком глянуть на лицо матери! Когда она сторожит ночную работу Степана, у нее такое выражение, точно вот-вот раскроется потолок и комната озарится небесным светом… И как приятно видеть удивленное лицо химика, когда он говорит: «Ого, это отхватил!..» Решенная задача, понятая страница книги вызывали в нем радостное чувство, странно напоминавшее дни работы на шахте: выезжая на поверхность и видя солнце, ощущая щеками, ресницами сухой, ветреный воздух, он вдруг пьянел от простого счастья быть на земле, жить на ней… И эти занятия, это напряжение мысли доставляли ему такую же острую и простую радость.
Плавка кончилась перед самой сменой. Рабочие, отдуваясь и утирая потные лица, отходили от печи, присаживались, закуривали. Степан снял брезентовые ладошки, сунул их за пояс и пошел к мастеру.
Абрам Ксенофонтович сидел на деревянной лавке у крошечного тусклого окошечка и рассматривал грязные накладные бумажки.
— Так, пришел, — сказал он, увидев Степана. — Поди-ка сюда.
Его толстое лицо выражало важность, усталость и равнодушие, а глазки смотрели живо и весело.
— Ты что ж это, Степа? — сказал он и, зевая, оглядел Степана коротким быстрым взглядом.
— Чего? — спросил Степан, провел языком по пересохшим губам и поправил за поясом ладошки.
— Ты что ж, Степа, что это про тебя рассказывают? — снова спросил Абрам Ксенофонтович.
— Чего рассказывают? — мрачно проговорил Степан и подумал: «Ловит меня, черт жирный».
— А как же, — наконец сказал Абрам Ксенофонтович, — ты, говорят, чуть драку в трактире не устроил.