Степан спросил:
— Ты что, на старой квартире живешь? — но ответа Мишки не услышал: они проходили мимо котельного цеха, звонкий сухой грохот молотов оглушил их.
Мишка, обнажив бледные, бескровные десны, указал рукой на клепальщиков. Вскоре, они вышли через проходную, и оба оглянулись: серое небо — нельзя было понять, облака ли на нем, дым ли — нависло над степью.
У Мишки Пахаря было такое выражение, точно все ему надоело.
— Ну, а Верка где? — допытывался Степан.
— Та где… в заводе, при лаболатории…
Вдруг оживившись, он спросил:
— У тебя денег сейчас нет?
— Нету, откуда у меня. Ты мне скажи, Мишка, как это первый горновой: он — за чугуном, а дутье кто смотрит?
— Ну тебя… — сказал Мишка и присел на землю. Поглядев снизу вверх на Степана, он просительно сказал: — Степка, иди ты один, не люблю я разговору, ей-богу.
— Чего ты?
— Иди, иди, — плачущим голосом сказал Мишка и лег, закрыв ладонью глаза.
Степану сразу стало неловко, он повернулся и пошел к дому.
«Какой собака, — сердито думал он. — Чугунщиком год работает, еще старый товарищ называется».
Он пошел в сторону дома медленной походкой, чувствуя тяжесть в плечах и пояснице. Дома он помылся и сел за стол.
Дед Платон спросил с печки:
— Ну что, поработал? — И, не дожидаясь ответа, сказал: — Ольга в город стирать пошла, а Марфа с утра не возвращалась, все гуляет, обеда не варит. Вот так с Павлом и сидим. И ты, верно, есть хочешь?
Степан нашел на окне кусок хлеба.
— Дай-ка и мне хлебца, — сказал дед Платон.
— Тоже поработал сегодня? — спросил Степан и, переломив хлеб пополам, протянул деду кусок.
— Ты и Павлику оставь, — сказал дед, — он с утра не евши все бегает.
— Сам ему оставь, — сказал Степан, но отломил маленький кусочек и положил на край стола.
— На-ка возьми, — сказал дед.
Степан взял кусочек, протянутый дедом, и сказал:
— Очень ты добрый.
Он подержал дедов кусок в руке, покачал головой, вздохнул и начал жевать его.
— Как сахар, — сказал он.
— Да, довели до крюку, ни чаю, ни табаку.
— Все Марфа твоя, — сказал Степан. — Раньше Якова ругала, а теперь сама хуже Якова.
— Ты не серчай, пускай ее, скучает очень женщина, — примирительно сказал дед Платон.
Степан вышел во двор. «Может быть, уйти из дому? — думал он. — А то пропаду. Мать все болеет, работает мало. Павлик маленький. Марфа день работает, а неделю пьет. Хорошо еще, что Яков с бабкой уехали, хоть тихо стало, а то кряхтела день и ночь. Вот, что ни заработай, копейки для себя не остается. Хотел картуз новый купить — не смог, пояс кожаный — тоже. И так уж всё время будет. Завтра только второй день работы, до получки далеко…» Ему представилась домна, шум воды, тихие движения жидкого чугуна, идущего из канавы по формовкам.
Какая жара там! Рубаха раскаляется! И Степан то и дело щупал одежду и волосы, оглядывал себя — не начал ли дымиться. Чугун течет медленно, лениво вздуваясь, шлак на нем пузырится. Люди орут, машут руками, Неловкие, в тяжелых сапогах, коробящейся брезентовой одежде. Кажется, что не они подготовили канаву и «балки», обложенные песком, что не они управляют домной, а сам чугун — хозяин на литейном дворе; он идет, неторопливый, уверенный, и все люди униженно забегают перед хозяином, кланяясь, расчищают дорожку: сюда, батюшка, сюда.
Усталость не проходила, трудно было пошевельнуть рукой, мышцы спины и ног ныли. Степан, постояв в нерешительности (нет, куда уж там в город идти), зашел в дом и принялся стелить себе постель. Улегшись, он никак не мог устроиться; потом стало резать глаза, он тер их до слез, и слезы были приятны, от них уменьшалась резь и не так сильно жгло.
«Да, чугун, вот это чугун», — думал Степан и начал мечтать о том, что завтра встанет с гудком, оденется и выйдет из дому. Все пойдут к заводу, а он свернет с дороги в степь. «Эй, ты, куда?» — закричат ему, а он даже не оглянется. Замолкнет шум, небо очистится, степь станет зеленой, а он будет шагать все дальше и дальше… К нему подойдет красивая девушка, и они пойдут вместе. Степан возьмется устраивать ночлег. Они лягут рядом, она его обнимет, зашепчет ласковые слова…
Он уснул и спал не шевелясь, не чувствуя, как Павлик тащил с него одеяло и, хныча, ударял голой пяткой по его согнутой в колене ноге; не слышал, как мать успокаивала шумевшую Марфу, а дед Платон сердито кричал с печки:
— Вы что ж, голодом меня уговорились заморить? Так, что ли, по-вашему выходит? Я тебе сколько раз говорил — вези меня в больницу.
Утром Степан проснулся, чувствуя все ту же большую усталость, она точно в кости вошла. Мать уже поднялась с постели.
— Я вчера уговорилась кольцо продать. Сегодня мяса принесу, щей наварим, жаркое сготовлю… — сказала она.
Он натягивал сапоги, поглядывал на худое лицо матери, думал о городских приятелях, звавших его в Мариуполь. Они рассказывали о море, о легкой, веселой жизни в порту, они даже брались купить ему билет на свои деньги.
Сказать ей? Нет, зачем, с места напишет. Он вышел из дому на дорогу, уверенный, что уже расстался с заводом и что нет ему больше дела до страшной работы у доменных печей. У перекрестка Степан остановился. Великое множество людей шло по дороге, она не вмещала их, и многие, спеша, почти бежали по вытоптанной лаптями и сапогами степи. Степан смотрел на сутулые спины рабочих, на домны, на мерцающие колеса над шахтным копром. Думал ли он о матери, об отце, похороненном по ту сторону заводского вала, вспомнил ли Василия Гомонова, почувствовал ли великую силу, которая влекла его к этим огням и тысячам людей с суровыми серыми лицами, быстро проходивших мимо него? Долго он простоял на перекрестке, и когда в третий раз заревел заводской гудок, Степан пошел по своей дороге, все ускоряя шаги, обгоняя шагавших рядом с ним людей.
II
Чугунщики сразу заметили, что Степан в цехе робеет и не может долго стоять спиной к домне.
На второй же день скуластый, с могучими плечами парень, который всегда смеялся, подошел сзади к Степану и изо всех сил ударил чугунной чушкой по листу волнистого железа.
— Беги! — сквозь грохот железа услышал Степан.
Ему показалось, что у домны выпал бок и масса чугуна и шлака валится на головы рабочих. Подхватив лом, он кинулся бежать через литейный двор. Хохот чугунщиков остановил его. Даже в этот миг растерянности и смущения Степана поразила необычность веселья на запачканных лицах. Смеялись все — сам первый горновой Мьята, «таинственный старик», смеялся.
— Ломик все-таки захватил, — кричали чугунщики, помирая от смеха.
Через два часа, перед самым пуском плавки, когда волнение охватило и Абрама Ксенофонтовича и Мьяту — они вместе поругивали газового Мастера, — с литейного двора послышался отчаянный крик: «Спасайся!» — и мимо Степана пробежал человек, размахивая руками.
Степан бросился бежать, споткнулся на ступенях литейного двора, едва удержался на ногах и тремя прыжками очутился на железнодорожных путях. Сверху на него глядели чугунщики, приседая от хохота, и замасленный машинист, подвезший к плавке шлаковые ковши, кричал, протискиваясь, в свое окошечко:
— Как заяц. Ей-богу, аж уши прижались!
Степан вернулся на литейный двор, опустив голову, тяжело дыша от злобы и стыда.
— Слышь, Митюха, ты не серчай, — сказал удивленный парень со всегда полуоткрытым ртом, как буква «о», — ведь ребята все беспокоятся, как бы тебя не повредило!
— Иди! — крикнул Степан дрожащим голосом.
Все эти люди привлекали его, это был его мир. Но ему хотелось каждому чугунщику набить морду — такую обиду чувствовал он. Степан даже не знал их имен и, только наблюдая за ними, различал их так: один всегда смеялся, второй все время ругался, третий всему удивлялся, четвертый, пожилой, все время кряхтел и божился, что работа не по силам, а пятый молчал и хмурился. Был еще Мишка Пахарь, и Степан видел, что он по-прежнему ничего не боялся, лез в самый огонь, с бледным, сумасшедшим лицом, и легко приходил в ярость.