Звонков же сидел, подперев скулы кулаками, и плакал, читая затрепанное письмо, написанное его другом в сентябрьскую ночь 1909 года.
XIX
Голова Степана была занята одним и тем же — воспоминаниями о свидании с Верой.
У него было столько необычных, новых переживаний за эти часы, внутри у него все как-то сдвинулось, и ему казалось, что Алексей Давыдович сразу должен был все увидеть и понять. С таким же чувством шел он утром на работу. Ему казалось, и Затейщиков, и Мьята, Очкасов, Лобанов — все, поглядев на его изменившееся лицо, сразу сообразят, что произошло, и покатятся со смеху. Но ни товарищи по работе, ни Алексей Давыдович, к удивлению Степана, ничего не заметили; химик даже не обратил внимания, что Степан не по-обычному рассеян и вяло слушает объяснения. Алексей Давыдович, рассказывая, ходил по комнате, останавливался возле зеркала и на мгновение умолкал, но потом снова начинал объяснять:
— Так вот, изволите видеть, дорогой мой, эта самая сила и называется электричеством. Использовать мы ее используем, но полностью понять ее до сих пор не можем; впрочем, лампочки горят от этого не хуже, трамваи ездят не менее исправно и динамо-машины не хуже снабжают прокатные станы энергией.
Он подошел к окну и, вытягивая шею, посмотрел на дорогу.
— Вот что, дорогой мой, — вдруг сказал он, — давайте сегодня прервем наши занятия. Вы уж меня извините, но, во-первых, у меня голова адски болит, должно быть, я надышался сероводородом в лаборатории, и затем мне нужно еще кое-куда сходить.
Он посмотрел на часы и покачал головой:
— Ого, да, да.
Степан только сейчас заметил на Алексее Давыдовиче новый темно-синий костюм и желтые ботинки «Вэра» с широкими носами. От него пахло одеколоном, а обычно взъерошенные пушистые волосы блестящими аккуратными прядями прикрывали лысину.
«В гости, должно быть», — решил Степан и начал собирать книжки. Алексей Давыдович торопливо рассказывал, какие страницы учебника нужно прочесть, и помогал для скорости складывать книжки и тетрадки,
— Вам далеко? — спросил Степан.
Этот простой вопрос очень смутил химика, он покраснел и невнятно ответил:
— Нет, не особенно, то есть, собственно, далеко, но будет еще одно дело…
В это время в дверь негромко постучали.
— Войдите! — отчаянным голосом сказал химик и, посмотрев на вошедшую в комнату Нюшу, пробормотал: — Ах, это вы, сейчас я соберу белье.
— Здравствуйте, — сказала Нюша.
Степан посмотрел на ее светлые лукавые глаза и подмигнул ей, внезапно охваченный желанием смеяться. Она, сохраняя во всей фигуре своей степенность, стояла у стенки, сложив руки на груди, и поглядывала то на химика, то на Степана.
— Садитесь, пожалуйста, — пробормотал химик, обращаясь к Степану, — это прачка, стирает… Вот сейчас, оно уже собрано.
— Да я ее знаю, — сказал Степан.
— Мы ведь соседи с ними были, — объяснила Нюша и, обращаясь к Степану, спросила: — Мать как?
— Мать ничего, теперь дома находится, — ответил Степан и отвернулся. Неудержимо хотелось смеяться от одного взгляда на растерявшегося химика и чинную Нюшу с веселыми глазами. Боясь не сдержаться, он торопливо взял книжки и пошел к двери.
— Ты, Степа, подожди, — остановила его Нюша, — я вот только возьму белье, и вместе пойдем.
— Как? — удивленно спросил Алексей Давыдович и, приподняв голову, посмотрел на Нюшу.
— А вот так, — сердито сказала она и повела плечами. — Да вы скоро там? Сказали — собрано, а все не соберете.
Химик, держа в руках перевязанный бечевкой пакет, сказал:
— Да вы останьтесь немного, ведь пересчитать нужно, проверить…
— Ничего, у вас ведь записано, я вашему счету верю, — сказала Нюша и взяла пакет.
— Алексей Давыдович, я послезавтра к вам, до свиданья, — сказал Степан и быстро пошел вниз, заглушая глупый смех нарочитым грохотом сапог по деревянной лестнице.
На улице его догнала Нюша.
— Подумаешь тоже, — сердито говорила она, шагая рядом со Степаном, — стыдно ему, видишь, стало, барину; то все звал, а то при тебе застыдился, объяснять сразу стал: не думай, говорит, Степка, это прачка, белье ко мне ходит стирать…
— А зачем стираешь, ты ведь одна, что, тебя больница не прокормит? — спросил Степан.
— Отчего ж не стирать, у меня такая работа — двое суток дежурю, сутки гуляю; скучно, вот и беру работу.
Она оглядела Степана и удивленно сказала, покачав головой:
— Вырос ты, прямо первый кавалер, ей-богу… Нет, верно, счастье, думает, мне большое. Я и не такое счастье видела, от меня еще ни один мужик не отказался. — Она вдруг рассмеялась и сказала: — Нет, вру, Кузьму ты помнишь?
— Как же. Так ты ж с ним гуляла?
— Не-е, это я от досады бабам говорила, а он чудной какой-то был: придет, разговаривает, а так ничего. Я спрашивала: «Ты что ж, смеешься с меня?» — «Нет, говорит, чего смеяться?» Его, говорят, повесили, он ведь, оказывается, самым главным был в Горловке.
— Да, я знаю, — важно сказал Степан, — я его сам там видел.
— Вот, вот, а этот воображает с себя, объясняет сразу: «Стирает она, за бельем пришла…» Тьфу!..
Она внезапно остановилась и спросила:
— Слышь, Степа, это не ты вчера у пахаревской Веры был?
Степан страшно смутился и, отворачивая лицо, сказал:
— Что ты, у какой это там Веры?
— Ей-богу, ты, я ведь видела! Соседка прибежала, говорит: «Пахари на рудник поехали, там к Верке какой-то пришел». Мы стали сторожить, только не рассмотрели хорошо, темно уж было. Соседка говорит: «Это Паша бутовский», я говорю: «Нет». Ей-богу, ты был!
— Врешь ты все, — сказал Степан и, резко повернувшись, пошел в сторону своего дома. Он условился встретиться с Верой после гудка на ночную смену, а перед этим решил пообедать и сходить в город к Звонкову.
Он быстро шел по дороге, чувствуя, как горят щеки после смутившего его вопроса Нюши, и, стараясь думать о химике, чтобы мысли о чужом конфузе поскорей вытеснили неловкость, происшедшую с ним.
— Вот это Галилей, — прошептал он, — с Нюшей гуляет. Да, Галилей, Галилей, — насмешливо повторял он и подумал: — «Все люди как люди: обыкновенные».
Трезвость пришла к нему в этот день. Все тронутое таинственностью, все, что манило и вызывало радостное биение сердца, исчезло, как призрачный мир туманного рассвета исчезает при спокойном дневном свете. Там, где в неясном полумраке рисовались узорчатые стены темно-зеленого камня, чудесные постройки, пугающие и манящие чудовища с протянутыми к небу лапами, среди которых путник двигался, ощущая трепет и радостное ожидание все новых и новых чудес, вдруг подул ветерок, унес клочья тумана, солнце осветило широкую долину, ряды невысоких елок, несколько деревьев, поваленных ночной бурей, два-три обгоревших пня и ровную, спокойную линию слияния коричневой земли с светлым простором неба.
Вся жизнь лежала перед ним, простая и суровая; он впервые подумал о ней спокойными мыслями взрослого человека. И мысли эти не вызывали радостного кружения головы и тревожного сердцебиения. Он думал, что Веру взять к Романенковым нельзя: очень уж тесно. Хорошо бы нанять квартиру поближе к заводу, поселиться вместе с матерью и Павлом; мать занялась бы хозяйством, а Вера сможет продолжать работать на заводе, — перед ним встал длинный ряд однообразных дней упряжек, и он невольно провел рукой по щекам и подбородку. Ему показалось, что лицо обросло бородой. Если мать перестанет стирать белье, то денег будет меньше рублей на десять — пятнадцать, а на одного человека в семье станет больше, — значит, не обойтись без того, чтобы Вера работала. А тут еще дети, наверно, начнутся.
Ему стало смешно и неловко, он ухмыльнулся и сплюнул.
«Химик-то! Вот не думал, чтобы с ним такой случай произошел… А то взять да уйти?..»
Но трезвые мысли сразу же перебили.
Куда? Голодуха… Каждый день у завода стоят толпы мужиков из голодающих губерний, просятся работать. Да и не уйдет он никуда с завода. Да и зачем уходить? Нет, никогда он не уйдет отсюда. Скорей, возможно скорей нужно нанять квартиру, — пришел вечером, и спать легли…