Он подошел к дому и у ворот встретил мать.
— Ты куда, домой или из дому? — спросил Степан.
— В лавку, гости к нам пришли, — сказала Ольга, — уже давно сидят, тебя ждут.
«Вера, что ли, — подумал Степан, — или Пахариха с мужиком своим? Вот история!» И, не спрашивая ни о чем мать, он торопливо, чувствуя неловкость, пошел к дому. «Ишь ты, сразу как, и подумать не дали, — взволнованно и раздраженно думал он, проходя через сени, — заспешили, вот тоже!»
Он вошел в комнату и опешил. За столом сидел незнакомый человек в черном пиджаке, в синей косоворотке, большой, темнолицый, с коротким ежиком волос над широким морщинистым лбом. Несколько мгновений он внимательно и зорко оглядывал Степана, и Степан, растерявшись, смотрел на него. «Может быть, мастер с Макеевского завода?» — подумал он.
XX
— Что ж вчера не пришел? — спросил гость и добавил: — Не узнаешь? Да и я бы не узнал, как раз в два раза больше стал.
И только Степан услышал его глухой, спокойный голос, как сразу же узнал и вспомнил.
— Я говорил, что узнает! Я прямо сказал: узнает, — торжествующе сказал с печки дед Платон.
— Да, серьезный молодой человек, — сказал Звонков, разглядывая Степана.
Странное смешение чувств произошло в Степане. Воспоминания о человеке, стоявшем перед ним, были связаны с порой рабочего восстания пятого года.
Каждый прожитый год отделял Степана все дальше от того времени, и хотя воспоминание становилось со временем обаятельней, оно теряло вещественность своей связи с жизнью, уже не вмешивалось в жизнь, а поднялось над ней, существовало, как существует сказка. И должно было случиться, что в день, когда Степан поглядел на мир сухими глазами взрослого человека, в день, когда сама любовь предстала перед ним в суровых житейских одеяниях и принесла с собой трезвость, сказочный человек, поразивший его детское воображение, вновь стоял перед ним, смотрел на него, держал его руку в своей руке…*****
— А ну, давайте я с печки слезу, — сказал дед Платон.
Степан протянул ему руку, и дед, сердито сопя, стал спускаться вниз.
— Легче, легче, — говорил он, но только ноги его коснулись пола, раздраженно сказал: — Пусти, чего держишь.
Степан переглянулся с Звонковым, и тот улыбнулся весело и лукаво и быстро подвинул табурет старику.
— Думаешь, я совсем обессилел, — говорил дед Платон, кривясь от боли, — нет, вот когда случай на доменной вышел, я до самого завода бег. А тут уж такой гость почтенный, как с ним не посидеть за столом.
— Марфа где? — спросил Звонков.
— В городе, и Павлик с ней пошел.
— Это какой же Павлик? — спросил Звонков.
— Брат мой, седьмой год ему, — сказал Степан, — он как раз в то время родился.
— Так, — сказал Звонков и опять улыбнулся.
Ему было удивительно хорошо в этой большой полутемной комнате, приятное чувство покоя и тепла, возникшее в нем с минуты прихода в дом Романенковых, росло и крепло. И высокая красивая женщина, встретившая его сдержанным, полным достоинства поклоном, и старик шахтер, слезший с печи, и спокойный полусвет, узелок рабочей одежды, висевший на стенке, — все было ему таким близким и родным, что невольно показалось, будто он пришел домой после работы на Центральной шахте. Он поглядывал на Степана и, улыбаясь, повторял про себя: «Вот он, сынок, вырос». В сердце его шевельнулась гордость, когда старик стал рассказывать, как Степан вытащил трех отравленных из газопровода и какой он ученый.
Степан, покраснев, слушал хвастливый рассказ старика, не перебивал его, а только изредка, когда казалось, что Звонков мог не поверить, кивал головой и, покашливая, вставлял:
— Да, верно, это было…
Звонков спросил:
— Яша где, безногий? Жив?
— Они все в деревне: и Лидка там, и бабка; она совсем уж старая, а работает еще; у Гомоновой сестры все находятся. Лидка работает в экономии у помещика, а эти в деревне.
— А старик Афанасий Кузьмич?
— Они в Горловке остались, так и живут. Алешка в заводе машиностроительном, и старик там работает. Письмо нам присылали, в гости к себе звали.
— А с Центральной шахты встречаешь кого-нибудь?
— Как же, забойщиков многих встречаю, стволового-старика, коногонов, что тогда были; в конюшне старик безрукий, он пьет очень сильно, каждый день пьяный.
Степан рассказывал новости: кто умер в холерную эпидемию в десятом году, кто женился, у кого двойня родилась, с кем приключилась беда на работе. Звонкову было интересно слушать. Хотя он и не знал Алешки, Лиды, Мишек, Колек, бывших в его время малыми детьми, по их жизнь была близка Звонкову. Да, он снова стал на родную землю, и хоть была она жестока, ничего на свете не было для Звонкова дороже этой земли и великих тружеников, живших на ней. Степан, почувствовав интерес Звонкова, вспоминал и рассказывал гостю о жизни завода, и ему казалось, что все, о чем он говорит, значительно и важно.
— А Мьяту вы знаете? — спросил он.
— Мьяту? Постой-ка… Носатый?
— Вот с ним был случай тоже. Домна закозлилась. Бьются все — инженеры, мастера, да что уж — сам директор приходил. Ни в какую! Дутье не идет, на фурмах товар, страшные такие, черные… Мьята подает совет, а Воловик его даже слушать не хочет. Бьются, бьются… Одним словом, вызвал директор всех инженеров, послушал их, потом Мьяту позвал. Мьята говорит: так и так. «Вот его и слушайте», — сказал директор. И пошел чугун. Вот какой Мьята.
— Что же он?
— Вот его после Воловик уволил, — сказал Степан и вопросительно посмотрел на Звонкова. — Уволил, — недоумевая, повторил он, — и Мьята ходил просился, и еле-еле его назад взяли. Вот такое дело было.
— Да, уж это дело, — сказал Звонков, — у нас в России много таких дел.
— Вот я думал и никак не пойму, что за порядок такой, верно не пойму… Ведь это детям видно — несправедливо…
Он говорил беспрерывно, сам не зная, откуда взялось в нем необычное многословие, говорил, спеша и радуясь, что Звонков слушает, смотрит на него, задает вопросы.
Пришла мать и принялась накрывать на стол. Она достала белую крахмальную скатерть, которую вынимали только два раза в год — на рождество и пасху. И хотя скатерти этой было больше лет, чем Степану, она сохранилась, как новенькая: ни пятнышка, ни дырочки, точно из магазина ее принесли.
— Правильно, — сказал Платон, увидя праздничную скатерть.
Сразу разговор умолк, и в торжественном молчании мужчины смотрели, как взволнованная Ольга быстро накрывала на стол.
«Что же это она?» — удивленно подумал Звонков.
В самом деле, было чему подивиться. Кольчугина взяла с собой получку сына и всю оставила ее в лавке, еще задолжала сорок копеек. Она накупила угощений, которые Бутиха не чаяла сбыть, — никто не покупал их в рабочем поселке. Ольга выложила на стол краковскую копченую колбасу, молочное печенье, коробку сардин, поставила бутылку портвейна, полголовки ярко-красного голландского сыра, вынула вторую бутылку портвейна, конфеты в круглой жестяной коробке «Абрикосов и сыновья»; потом уж пошла обычная, не очень хорошая закуска: дунайские сельди, большой кусок розовато-белого сала, золотистые, с впалыми щеками копчушки, банка кислой капусты, соленые огурцы, квашеные помидоры, две связки бубликов, пряники, грецкие орехи; купила еще Ольга дорогого китайского чаю, упакованного в свинцовую тусклую бумагу, пиленого сахара, которого никто никогда не брал, так как он был дороже на две копейки рафинадных головок, завернутых в синюю бумагу.
Все молчали, глядя, как Ольга опорожняет вместительную, обшитую по раздутым бокам клеенкой кошелку. Степан восхищенно смотрел на мать. Пойди Степан сам в лавку, вряд ли бы он решился на такую трату. Дед Платон, за всю жизнь не видевший таких богатств, говорил про себя: «Правильно, Ольга, верно!» Ольга, уже совладавшая со своим волнением, оглядела стол и просто сказала:
— Угощайтесь, пожалуйста. Вот, не знаю, как вас по имени и отчеству звать.
— Алексей Петрович, — сказал Звонков.