— Такого беса только и отравить крысиной отравой, — сказала она.
Весь день Наталья сердилась, что приходится бегать к парадной двери на звонки, ругала докторских больных:
— Все ходят, так сдохнуть не могут.
А Ольга работала без передышки, и гора мокрого отстиранного белья выросла под самый потолок. Работая, она думала о Наталье, о докторше. Ей понравилась эта грустная простая женщина, и недолгий разговор с ней казался Ольге приятным и интересным. Слушая воркотню расстроенной Натальи, она усмехалась и думала: «Лишь бы сыны здоровы были, со Степаном бы ничего не случилось». А другие робкие мысли спорили с этими, и она удивлялась, откуда берется такая ненасытность в душе.
Совсем уже стемнело, когда Ольга, развесив на чердаке белье, собралась домой. Она отдала Наталье ключ от чердака и вышла на улицу. Ольга оглянулась на докторский дом. У окна сидела докторша; должно быть, поезд опоздал, гости не приехали. Лица Марьи Дмитриевны в полумраке нельзя было хорошо разглядеть, но Ольге показалось, что докторша печальна. Навстречу Ольге шли рабочие из поселка гулять на Первую линию.
— Тетя Оля, — окликнули ее.
Она узнала Верку, пахаревскую дочку. Плечистая, грудастая, она шла под руку с подругами, такими же взрослыми, как и она. «С ума я сошла, что ли! — подумала про себя Ольга. — Девчонки-то как повырастали, гуляют уже…»
Когда она пришла домой, Павел встретил ее ревом.
— Да, обещала меня с собой взять, а ушла сама, я еще не проснулся даже. Обманула, какая!
— Завтра пойдешь со мной, не кричи только, — сказала Ольга, — а будешь кричать, не возьму тебя и завтра.
Степан сидел за столом, подперев голову кулаками, и читал книжку. Дед Платон сонным голосом спросил с печки:
— Марфы не видела? С утра ушла.
— Любовник у нее, верно, есть; бабенка молодая очень, — сказала Ольга.
Ее рассердило, что старший сын не поздоровался с ней, не поднял даже головы, когда она вошла.
«Работает, зачем я ему, — подумала Ольга. — А состарюсь — погонит меня. Женится скоро. Пока себя кормлю — хорошо, а сил не станет — уйдет. Вот не спросит, где была. Другой бы раньше пришел, самовар бы поставил, — мать ведь с работы…»
— Степа, обедал ты? — она.
Степан поднял голову, посмотрел на мать. Глаза у него были веселые.
— Чего? — не понимая вопроса, переспросил он и вдруг улыбнулся.
«Ишь белозубый», — подумала Ольга и тоже против воли улыбнулась.
Марфа вернулась домой трезвая, бледная. Не поглядев на Ольгу, разбудила мужа, крикнула испуганным голосом:
— Продала я инструменты. И напильники, и пилы, и молот продала, и наковальню ту продала. Помнишь, Степка, что мы на той наковальне отковывали? Все продала! Чисто!
Ее ужасало, что инструменты, гордость ее, сила ее, попали к неумелому мастеру; он их все испортит, погнет, иступит, сломает. Ведь у каждого инструмента своя природа, особенность. Один напильник любил, чтобы его брали левой рукой, другой, упрямый, подчинялся, если нажимать им сильно, третий — чуть сильней нажмешь, бастовал и ни в какую. Пила слушалась, если ее вначале пускали легко, а под конец нужно было «тиснуть ее до низу», а иначе плохо работала. У каждой отверточки своя повадка, привычка к медному или железному шурупу. Молот и тот имел свою деликатность: надо было его подхватывать снизу и бить им со стороны, иначе он не показывал всей своей силы. Сколько плохих, неверных вещей сделает дурак, неумелый мастер этими милыми, разумными и тонкими инструментами! А каково самой Марфе ходить только по печному делу! Она ведь и слесарь и токарь. А остались ей только кирпич да глина.
— А деньги не пропила? — спросил дед Платон.
— На вот деньги, жри. На что они мне! — с отчаянием крикнула Марфа и, вынув из-за пазухи смятые зеленые и желтые бумажки, кинула их мужу.
Дед Платон пересчитал деньги раз, потом второй раз, потом в третий, все больше удивляясь, как это Марфа, бывшая в сильном расстройстве, принесла их в целости домой.
— Чего же орать? Корову купишь! И в город молока отнесешь, и нам будет! — сказал он.
— Корову!.. Бабья душа… — корова, — с ненавистью передразнивая мужа, повторяла Марфа. — Эх вы! Разве
вы можете понять? Степа, родной, только ты ведь понимаешь… — Ее бледное, лицо точно помолодело от волнения.
VI
Сергей, сын доктора Петра Михайловича Кравченко, проснулся в десятом часу утра. Сквозь щели в закрытых ставнях проходил свет. Сергей смотрел некоторое время на пылинки, суетившиеся в светлых плоскостях, и сказал:
— Броуновское молекулярное движение. — Потом так же громко спросил: — Будет письмо сегодня? — и ответил: — Да, сегодня будет.
Одеваясь, он вспомнил вчерашнюю встречу с теткой Анной Михайловной и дочерью ее Полей.
Высокая узкоплечая девочка, с длинными руками, длинными худыми ногами, с длинным лицом, длинной черной косой, не понравилась ему.
«Нет, не она», — подумал он, глядя, как Поля вдруг покраснела, спускаясь, с подножки вагона, стараясь оправить смявшееся платье. Он огорчился и разочаровался. Уже несколько дней он мечтал об этой встрече, представляя себе двоюродную сестру белокурой девушкой с теннисной ракеткой в руке. И вид узкоплечей девочки-подростка в больших башмаках вызвал в нем почти обиду.
«Гусенок, чертовка!» — подумал Сережа и, снисходительно обняв Полю, поцеловал ее в щеку.
Анна Михайловна, совсем не похожая на брата, маленькая, с золотым пенсне на большом горбатом носу, рассмеялась и сказала:
— С ловкостью почти военного человека.
Она пожала Сереже руку, затем обняла его и поцеловала. Брат стоял рядом с ней, высокий, рыжий, с огромными руками.
— Ты по-прежнему бактериологией увлекаешься? — спросила Анна Михайловна.
Доктор махнул рукой.
— Что ж проку из этого? В провинции нельзя заниматься наукой. Ни лаборатории, ни людей. Практикующий врач, вот я кто такой.
Сергей вспоминал обратную дорогу, встречу Анны Михайловны с матерью. Они смеялись, целовались, всплакнули, снова смеялись. С оживленными лицами до часу ночи сидели в гостиной, говорили. Все, о чем они говорили, было печально.
Гриша, старший сын Анны Михайловны, начал покашливать. Знаменитый киевский профессор Яновский советовал его отвезти в Ялту и «заливать маслом». Письма от Абрама, мужа Анны Михайловны, приходили редко. Он не жаловался, но, видимо, жилось ему плохо.
— У них скоро начнутся холода, — сказала Анна Михайловна.
— Да, приятные разговорчики, обычный российский разговорчик, — сказал отец, — тот на каторге, этот в тюрьме, те, что на свободе, живут не так, как хочется. Одним словом, российская идиллия. Абрам Бахмутский — большой души человек. Неужели в России нет ему места?
Бахмутский, — Сережа его никогда не видел, — революционер, каторжанин, два раза бежавший из Сибири. Это имя знали все знакомые и произносили его негромко, оглядываясь.
Сергей открыл ставни и зажмурился. Возле дома стояла крестьянская подвода, на ней лежала женщина, с головой, обернутой теплым платком, и смотрела огромными темными глазами. Солнце светило ярко, и солома, на которой лежала женщина, горела радостным и богатым желтым цветом. Бородатый крестьянин помог женщине сесть. Лицо больной искривилось, она заплакала быстрыми беззвучными рыданиями, какими плачут уставшие от крика грудные дети. Сергей, поглядев на лицо больной, пробормотал:
— Зачем это в такое утро! — и поспешно отвернулся.
Потом он подошел к книжной полке.
Светло-серые корешки книг издательства «Матезис», Голлеман, Оствальд, «Основы химии» Менделеева, «Жизнь растения» Тимирязева, Уэллс, стихи Некрасова. Он раскрыл свою любимую книгу английского физика Содди «Радий и его разгадка» и прочел несколько строк. Потом он принялся умываться, намылил голову, шею.
«Поступить на медицинский?» — подумал он, наклонившись над раковиной умывальника. Так он простоял несколько мгновений с закрытыми глазами, чувствуя, как мыльная пена сползала со лба на переносицу, и размышлял. «В самом деле — на медицинский?»