Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В те годы, кроме собраний Союза, она посещала встречи поэтов в кафе «Болле», обстановку в котором она называет не просто «Богемой», а «игрой в Богему». Прочитав на одном из собраний короткое стихотворение, она многое узнает о своих стихах. Подчеркнем, что к критике она относилась с любопытством и олимпийским спокойствием. В данном случае ее заключение такое: «Ни одно стихотворение не вызвало столько прений, как мои восемь строчек».

Общество поэтов Ирине Кнорринг было необходимо, несмотря на все их разногласия: «Все-таки там, у поэтов, при всей моей отчужденности — отдыхаешь. Там хоть меня за человека считают». Но и там, в Союзе она чувствовала себя «не в своей тарелки». «Я задавала себе вопрос — почему? Если причина кроется во мне самой, в моем характере, застенчивости и неуменье подходить к людям — так почему же в нашей группе на курсах французского мне так легко и просто?» Причина, вероятно, в том, что стихи имеют свою тайную жизнь; будучи написаны, они уже отчуждены от поэта. А интимные стихи (каковыми были стихи И. Кнорринг), предъявленные «собранию», — фарс. Была и другая причина: Ирина не признавала поводырей. В Дневнике ее нередки фразы: «Она взяла по отношению ко мне какой-то покровительственный тон». Фраза, повторяемая за Пушкиным: «Поэзия должна быть, прости Господи, глуповата», — подразумевает, что вера и интуиция движут ею, а не умствования. Именно ими — верой и интуицией — и руководствуется И. Кнорринг, и иных поводырей не признает. С другой стороны, Ирина всегда страдала от «иронически-снисходительного» отношения к ней, от репутации «девочки, пишущей стихи». Отчасти желание изменить отношение к себе заставляло ее «участвовать в литературной жизни»; сама она не терпела позерства, лицемерия, игры (в женской среде выделяла презираемую ею породу — «ломучек»).

В 1930-е годы Ирина вовсе отошла от «литературно-общественной жизни». Почему? Вот свидетельство ее сына Игоря (которому следует верить):

«И обида, и болезнь сыграли свою роль в ее добровольном отчуждении, как бы уходе от литературной жизни. Ушла она, скорей, не от литературы, а от литературных сборищ, порой чересчур шумных, со своими интригами и склоками, отнюдь не только творческими, но и чисто житейскими. Мать была очень ранимым и замкнутым человеком, и такая бурлящая общественная жизнь была ей не по нутру. Отец мой, напротив, был светским львом, пользовался […] большим успехом у женщин, любил шумные литературные и политические собрания, в которых принимал самое активное участие […] Уход ее от общественной жизни произошел в значительной степени из-за отца. Мать, кроме личных обид, нанесенных им, не смогла стерпеть давление, оказываемое на нее вольно или невольно отцом в присутствии посторонних. Она, в противоположность отцу, как-то не умела блистать в обществе и всегда держалась очень скромно и сдержанно».

Сама Ирина писала в 1938 г.: «Одна из важнейших мудростей жизни — уметь вовремя замолчать, вовремя уйти. Я слишком болтлива. В каждом моем новом стихотворении Юрий умудряется найти какой-то повод, чтобы расстроиться или замрачнеть. Чтобы этого больше не было, нужно перестать писать стихи…»

Впрочем, иногда И. Кнорринг все же выступала (на значимых для нее вечерах). Так, последнее публичное чтение ею стихов состоялось 10 июня 1939 г. Это было на поэтическом вечере ее друга, Николая Станюковича. Сбор с вечера пошел в пользу Морского отряда русских скаутов (Ирина вступила в ряды герл-скаутов еще в Харькове и в свое время очень гордилась этим).

Как заметил Игорь Софиев, Ирина охладела «к литературной жизни», к шумным собраниям, но не к стихам, не к литературе (отдав дань монпарнасским кафе, она им посвятила поэтические строки). Стихи Ирина писала до последних месяцев своей жизни.

Читатель Дневника узнает И. Кнорринг как критика, прозаика, журналиста, а также редактора и корректора. Став женой Ю. Софиева, она будет помогать мужу (в то время — председателю Союза) в организации первого поэтического сборника Союза, Ирина «держит корректуру».

Критика Ирины Кнорринг, как и все ее творчество, лаконична, проста по форме, понятна брату-поэту. В Дневнике — отзывы о стихах М. Цветаевой, В. Ходасевича и многих других поэтов. Автор Дневника сетует, что поэтам недостает «ахматовской черты» — краткости. В другой раз с юмором замечает: «Мне хлопали больше всех, да и не удивительно: за краткость».

Дневник раскрывает И. Кнорринг как замечательного рассказчика, автора новелл. Вот довод Ирины (не умеющей врать!) в пользу написания рассказов: «Рассказы интереснее писать, чем только воспоминания, как „Пережитое“. Очень уж там (в воспоминаниях. — И.Н.) боишься увлечься и приврать. В рассказах я тоже, конечно, держусь ближе к истине, но тут удобнее „разворачиваться“: можно и прикрасить разнообразными эпизодами, а в основу положить факты. Потом интересно выводить различные типы людей и смотреть на вещи с их точки зрения». В Ирине постоянно дремлет рассказчик. Стоит подбросить жизни малый повод, и рассказ уже готов. Еще в детстве она любила повторять за няней сказки, свое рассказывать — языком простым, народным, вплетая всё диковинное, услышанное. Недаром она обожает Алексея Михайловича Ремизова (в книге представлено именное приглашение, нарисованное для Ирины председателем «Обезьяньей палаты»[10]). «Говоря о детских годах Ирины,[11] нельзя не упомянуть про ее няню, крестьянку нашего села Фроловну (Дарья Шишова), — вспоминал ее отец. — По виду она была очень невзрачна, с обезображенным от болезни лицом, прихрамывала. Но эти недостатки покрывались у нее необыкновенно трогательной любовью к ребенку. Она знала много песен и всяких прибауток, которые и распевала у колыбели. Ирина прекрасно знала весь ее репертуар, и когда, качая кроватку, няня сама задремывала, то Ирина, баюкая сама себя, подсказывала слова песни. […] „Пошел по водичку, нашел молодичку“ […] Когда ей было года три-четыре, можно было в детской наблюдать такую картину: Иринка, окруженная детьми, что-то рассказывает с увлечением, фантазируя, и ее внимательно слушают не только дети, но и другая няня (детей брата) — Никоновна».

Критику стихов поэтессы, спор о «безответственности» в поэзии и т. д. уместнее отложить до поэтического сборника И. Кнорринг, однако Дневник не дает забыть, что перед тобой поэт «парижской ноты», представленный прозой. Борис Поплавский дал название этому поэтическому направлению («парижская нота»); Г. Адамович объяснил, каким должно быть мировоззрение поэтов этой «ноты» и как его выразить; теоретик и историк литературы Альфред Бем суммировал основные признаки этой «ноты». Что касается Ирины Кнорринг, она была тем поэтом (одушевленным «материалом» для критика), на которого можно было бы сделать «ставку» при изучении вопроса: удалась ли парижская нота. Она изначально, по природе своей обладала — как этим мировоззрением, так и способом выражения его, чему подтверждение — сдержанность, приглушенные интонации, простота языка ее стихов. Но главное — их тональность. «Отказ от надежды» для Ирины означает поиск счастья в «настоящем», раскрытие богатства (и богатство страдания!), которое несет «сия минута».

На этой «ноте» перейдем к вопросу о литературной преемственности И. Кнорринг. В первую очередь речь может идти об А. П. Чехове. Достаточно выбрать некоторые категории из словаря автора Дневника и проанализировать их взаимосвязь: счастье, труд, тоска, страдание, служение России. Приведем два фрагмента из Дневника.

«Я благословляю мою теперешнюю жизнь, когда я, как эмигрантка, унижена, когда я живу в тяжелых условиях, когда приходится заниматься черной работой. Если бы я сейчас опять попала в прежние условия, мне было бы стыдно; стыдно своего привилегированного положения; стыдно, что на меня кто-то бы работал, кто-то бы за меня думал. Все это было раньше так гадко, так низко, так стыдно! И теперь мне хочется никогда в будущем не бросать черной работы, чтобы ни от кого не зависеть и ни над кем не возвышаться. А ведь раньше никому и в голову не приходило, что надо самому себе стирать белье, самому за собой убирать. Это даже казалось чем-то унизительным, это должен был делать кто-то другой…»

«Сегодня я счастлива; во-первых, потому, что наконец кончила и подала Домничу сочинение; во-вторых, взяла новый том Чехова; в-третьих, я свободна настолько, насколько мне этого надо, и могу делать, что хочу; в-четвертых, я читала весь вечер и могу читать много, много, всю библиотеку; в-пятых, моя мысль неограниченна, и я могу думать, думать без конца! Как мало надо для короткого счастья! И странно, что я чувствую его именно тогда, когда в нашей кабинке бывало тяжелое, подавленное настроение. У нас нет ни одного сантима, у Мамочки нет работы, Папа-Коля получает в месяц 34 фр<анка>, и у нас уже долгу в кооперативе около 25 фр<анков>».

вернуться

10

Подобные автографированные билеты с наклеенными картинками были известны почему-то под названием «верблюжьи». 31 марта 1933 г. в зале парижского отеля «Лютеция» состоялся вечер А. М. Ремизова. В первом отделении писатель прочитал свои еще не изданные рассказы и повесть «Учитель музыки», во втором — читал из Лескова, Писемского и Гоголя. Были представлены рисунки Ремизова к произведениям этих писателей и его рукописные иллюстрированные альбомы. Еще в дореволюционной России А. М. Ремизов придумал шутовской тайный орден — «Обезьянью Вольную и Великую Палату» (Обезволпал). Манифест же Палаты, пародирующий советские декреты, был опубликован им в 1919 г. В нем заявлялось решительное «нет» «гнусному человечьему лицемерию», клеймились собратья-обезьяны, оказавшиеся «в рабьем присяде». «Орденского знака Обезьяньей Палаты» была удостоена Анна Ахматова и другие — великие и малые — «собратья-обезьяны». Эту игру А. М. Ремизов продолжал и в годы эмиграции, будучи «канцеляриусом» Палаты. Художник и мастер калиграфии, он оформлял различного характера писания (в том числе и вполне серьезного) своим друзьям, а также и «недругам» (например чиновникам); устраивал розыгрыши, присваивал титулы и т. д.

вернуться

11

Цит. по: Кнорринг Н. Н. Книга о моей дочери, с. 4.

7
{"b":"189254","o":1}