17 октября 1924. Пятница
Вчера меня взволновал случайный разговор с Мамочкой на мимозовой дорожке о Васе. «А как у вас, так все и кончилось?» Я уже и не пыталась возражать. «Да, так просто и кончилось». — «И не было у вас никакого разговора?» — «Нет». — «Его очень подняло в моих глазах то, что он не надулся, не корчил из себя обиженного, а именно понял, по существу понял. Мне кажется, что он неловко себя чувствовал у нас в первое время; а теперь — ничего?» — «Ничего». Разговор зашел об Андрюше, сначала: «Знаешь, я теперь видеть не могу Марию Васильевну, мне так противно, что она, старая баба, так противно кокетничает с мальчишками». Разговор о Васе теперь мне не был так неприятен, как раньше. Я не знаю, что знает Мамочка из того, что было между нами, но, во всяком случае, она не знает главного. Она думает, что прекращение наших вечеров наедине нам было очень неприятно, тогда как мы оба вздохнули свободно. Ведь наши жуткие сцены молчания были в тягость нам обоим, а такие поцелуи и ласки были «от скуки» или вызывались сильным влечением — но только с моей стороны. Все дело в том, что я его любила, а он меня — нет, этого-то Мамочка никак не учитывает. А положение, когда женщина вешается на шею мужчине, — всегда бывает очень глупым.
На камбузе остались работать четверо: Краковской, Головченко, Леньков и Семенов; Таутер остался при лазарете. С ним я завела дружбу и пока что — веселую. Отношения простые, сегодня, напр<имер>, мне нужно было идти в город, я прямо пошла к камбузникам и спросила, кто свободен, и попросила Володю пойти со мной. А вечером он меня позвал к себе играть в карты. Мы дурили и смеялись, как можно только в кругу молодежи и притом — живущей не в общем бараке.
19 октября 1924. Воскресенье
Все смотрю на белую дорогу,
Не могу поднять молящих глаз.
Пусть не раз он был моей тревогой
И меня обманывал не раз!
С каждым днем — все сумрачней и старше,
Не найду заветную тетрадь…
Верно мне, зеленоглазый мальчик,
Никогда счастливой не бывать.
Недавно прочла в «Новостях» мою «Балладу о двадцатом годе»;[329] в печати выглядит недурно, но, как назло, в конце пропущено четыре строчки и закончено ни к селу ни к городу, страшно досадно.
Вчера получила М. Волошина «Демоны глухонемые»[330] и «К синей звезде» Гумилева.[331] Гумилев мне не понравился, другие сборники — лучше, а Волошин захватил.
Я не пишу стихов в синей тетрадке — уже три недели, и это мне неприятно.
Опять всю ночь я думала о Васе,
О мальчике с зелеными глазами,
Мотаясь на соломенном матрасе
Под штопольными простынями.
А он, на чьих губах всегда насмешка,
В чьей голове одни пустые бредни,
Ушел, совсем ушел, как сон последний,
Походкой твердой и поспешной.
На что ему моих стихов тревога?
А мне на что обидных шуток стрелы?
Но жду, все жду на вьющейся дороге —
Фигуру в белом.
20 октября 1924. Понедельник
Этот год мне украсил мальчик,
Веселый-дерзкий-зеленоглазый,
С каждым днем уходя все дальше
От моих веселых фантазий.
Был еще один — тоже Вася —
Черноглазый, ловкий и гибкий,
Тоже часть моих дней украсил
Зажигающей смех улыбкой.
Был один — на других непохожий,
С глазами правдивыми мальчик,
И всегда спокойный Сережа,
Мима, резкий, как детский мячик.
Еще — застенчивый и молчаливый,
Голубоглазый Андрюша,
Что вошел походкой красивой
В мою комнату и в мою душу.
Но — безумная и шальная —
В странной комнате с портретом Блока
Оставалась всегда одна я,
Как и теперь, когда те — далёко.
Нет, хороши стихи Гумилева, дивно хороши!
22 октября 1924. Среда
Сегодня отправила два письма, одно в редакцию «Эоса»,[333] другое — в «Студенческие годы»[334]. Послала кое-что из своих стихов и наиглупейшие препроводительные письма. А в конце концов поторопилась запечатать и все перепутала: то, что хотела послать в «Студенческие годы», отправила в «Эос». Вообще, что-то глупо. Но это — первый опыт, первые шаги в настоящей жизни.
Сейчас больше ничего не остается, как лечь спать. Вечером читала Джека Лондона «Мартин Иден», и эта вещь создала мне настроение, которое уже ничто не могло разрушить.
24 октября 1924. Пятница
Чем я хуже других? Неужели я так уродлива и не интересна? Почему около меня никого нет? Говорят, зависть — нехорошее чувство, а я завидую. Всем завидую, кто не один, у кого есть близкий человек. А ведь я совсем, совсем одна. Все как-то шарахаются от меня, игнорируют, не замечают. Когда я была поменьше, мысли у меня были такие возвышенные, то о патриотизме вопила, то мировые вопросы решала, — это и по дневнику можно видеть. Как это и ни было глупо, во всяком случае, я не была мелочной. А теперь! Должно быть, я действительно так измельчала, омещанилась, что ни одна серьезная мысль не идет в голову. А Мамочка и до сих пор считает меня недюжинной натурой, думает, что я выше всех здесь. Может быть, это и правда? Нет, едва ли. Я сама стала такая же ординарная, как и все. Но, если я такая же, как и все, тогда почему же все так отшатываются от меня? Единственное, что меня удерживает от окончательного падения, — это мои стихи. Именно то, что я сама создаю.
Я пишу «падение», но разве я так думаю? Разве у меня есть какой-нибудь намек на «раскаяние» за историю с Васей? Разве я не хочу иметь этих переживаний?
27 октября 1924. Понедельник
В субботу к нам пришел Вася Чернитенко и пробыл сутки. На «Корнилове» они устроились очень хорошо, но все же он думает при первой возможности ехать на работы.
Сейчас была у камбузников. С тех пор мы не собирались ни разу. Назавтра уговорились, что они придут ко мне, с ними хоть весело.
Взяла в библиотеке «Историю древней философии» Трубецкого.[335] Хочу серьезно заняться философией. Сейчас собираюсь кончить Дёме письмо.
А хочется мне, чтобы Франция скорей признала большевиков!
30 октября 1924. Четверг
Франция признала большевиков. Вчера это было в Тунисской газете. Сегодня на кораблях в последний раз был спущен Андреевский флаг. Больше он не поднимется. Но днем все было еще спокойно. А вечером с «Корнилова» явился Скрипников с запиской от старшего офицера, где тот просит срочно дать переэкзаменовку, так как каждую минуту можно ждать ликвидации. Он пришел уже без погон. Говорят, что весь личный состав эскадры будет списан в лагерь в двух верстах от Фервилля. На эскадре паника. Начинается она и у нас. Настроение такое, как четыре года тому назад — в момент объявления крымской эвакуации. Нервное и тревожное. Что-то будет?