Я страшно беспокоился за него.
— Послушай, это уже не смелость и даже не нахальство, а просто безрассудство.
— Ты думаешь? Ничего! Вечером будет только дежурный, который, кажется, меня утром не видел.
Пропуск в Ростов был выдан, но Сашеньку заметили. Знакомая барышня из исполкома срочно сообщила нам, что на вокзале прогуливается некто в черном, жаждущий схватить моего друга со всеми атрибутами его веселой профессии — фальшивыми бумагами, печатями, разноцветными карандашами и чернилами, красноармейскими, курсантскими и рабфаковскими значками, знаками отличая всех степеней и видов.
— Какой он «вумный»! — захохотал Сашенька и поздней ночью укатил на обывательской подводе в глухое село объявлять… мобилизацию лошадей согласно приказу окружного военного комиссариата от 19 августа за № 9345-а (приказ такой действительно был, и, выдавая Сашеньке мандат, я действовал, таким образом, почти законно).
Через неделю меня посетил высокопоставленный босяк интернационального типа и принес небольшое письмо от «товарища председателя харьковской губернской рабоче-крестьянской инспекции, такого молодого, такого идеалиста», с которым он имел честь познакомиться в поезде.
«Мобилизация не удалась, — пишет Сашенька, — только девять лошадей и куль белой муки. Продал в другой губернии. Еду отдохнуть на Волгу. Устал я как-то. Vale.[35] Саша».
Уже в Петрограде я получил от него еще одно, последнее, письмо, написанное тем же милым, женственным почерком. «Сижу в Москве третьи сутки. Здесь еще противнее, чем у нас, на юге, но я попал сюда по делу — украинский комиссариат земледелия послал меня за информацией. Думаю переменить службу. Мне обещали место во Внешторге. Удастся ли — не знаю. Сложно это очень…»
И теперь в стране холодной, неуютной я все время жду его. Каждый раз, узнав о новой торговой делегации, о новом посольстве советского «правительства», думаю: а вдруг Сашенька? Но куда писать ему? Кто знает — какая баронская корона украшает бесшабашную голову моего веселого друга — «такого молодого, такого идеалиста»?..
Сашенька, откликнись!
(Русские вести. 1923. 29 марта. № 228)
V. Дом ребенка
Меня всегда сильно интриговал этот длинный голубой дом на углу Школьной и Торговой. Было в нем что-то действительно детское, наивное, простодушное, а где именно притаилось оно — не понять. То ли в аршинной вывеске с кривым серпом и молотом на слишком тонкой ручке, то ли в ряде прозрачных занавесок. Или, может быть, просто — так? Просто, подходя к этому дому, я почему-то настраивал себя на грустно-сентиментальный лад? Бог его знает…
— Мне приходилось слышать, что советская власть все-таки что-то сделала на «младенческом фронте», — сказал я однажды Петьке — долговязому парню, проходившему курс наук в местной гимназии после того, как он года два уже был обременен семейством, столь же многочисленным, сколь и голодным.
Петька кивнул головой:
— Как это ни странно, но это — правда; им удалось достигнуть крупных успехов. Хотите, отправимся завтра в дом ребенка? У меня там знакомые.
— С большим удовольствием. В серии моих наблюдений не хватает именно этой области — воспитания грудных ребят.
— Там не только грудные, — сказал Петька, подбрасывая в буржуйку угля, который он с некоторым риском для здоровья еженощно крал на вокзале.
Спустя несколько дней мы отправились.
Светлые, не совсем грязные комнаты. Картинки этакого веселенького содержания на стенах — лубочные Психеи с пухлыми Амурами, прилизанная весна, непременный член приличного общества — «Остров мертвых», зайцы вверх головами. Все — как в лучших домах.
Диван, большой, широкий, с просиженной насквозь клеенкой. Хорошенькая, слишком хорошенькая девушка в розовой блузке несколько вольного покроя. Петька долго жмет ей руку («у меня там знакомые»), ржет — смеяться по-человечески он не умеет, пытается обнять.
— И всегда вы так, Петя… А еще образованный! — кокетничает девушка и говорит мне: — Они, можно сказать, совсем ненормальные, как что — сразу целоваться лезут.
Петька берет меня за руку.
— Мой лучший друг, хотя насчет баб — балбес. Сволочь, одним словом.
Я уже успел привыкнуть к Петькиной ругани, но все же пытаюсь остановить его:
— Замолчите! Ведь, все-таки это детский дом…
Петька чешет затылок.
— Ага… Конечно, вы правы. Да, кстати, о детях. Вот, Катюша, сей молодой, но многообещающий человек поместил в прошлом году сюда своего годовалого сына и горит любопытством знать, где таковой в настоящее время болтается. Понимаешь, отцовское чувство и так далее. Откровенно говоря, такого папашу надо было бы выдрать по первое число, но я, как друг, должен помочь.
«Отец», т. е. я, стоит у зеркала и стойко сносит поклеп, вспоминая, как звали его легендарного сына.
— Это можно, — говорит Катюша, — я сейчас по книгам справлюсь. Имя и фамилия?
Петька быстро отвечает:
— Константин Шампанский. Такой, знаешь, здоровый, все орал, все орал, подлец.
Девушка роется в толстых книгах, тетрадях, подносит отдельные листы к большим, близоруким глазам, деловито кусает пухлые губы. Мой бедный сын, Константин Шампанский, без вести пропал, и Петька теряет терпение.
— Тут, милая, люди свои. Ты в комиссии по ликвидации безграмотности только до буквы «мэ» дошла; дай-ка я поищу. Я его живо, прохвоста, на свежую воду выведу. Давай.
Смущенная Катюша протягивает ему толстую книгу в потрепанном переплете.
— Авдеенко Степан. Доставлен вторым участком милиции. На левой щеке родимое пятно. Твой? — спрашивает Петька, читая по алфавиту.
— Нет, у меня же этот… Шампанский. У него родинки на животе — три звездочки.
— Аксанова Елена. Блондинистая. Особых примет не обнаружено. Твой?
— Это, кажется, девочка…
— Это все равно. Байко Григорий. Найден у ворот. Скончался… Отчего это он, а?
— В помойку упал, — говорит Катюша. — Няньки при нем не было…
Петька нежно хлопает по обнаженному плечу девушки. Та ёжится, гримасничает.
— Молодец девка. Медали тебе за это не выдали?
— Я-то при чем? Говорю — нянька. Ухажеры к им каждый день шляются.
— Ты тоже не зеваешь. Воловников Сидор. Твой?
— Нет. У меня Константин.
— Тут и Элеонору на Сидора переделают.
Моего «сына» в списках живых и умерших (последних было втрое больше) не оказалось, и девушка, сияя прелестными синими глазами, просит подождать, пока из Женотдела придет заведующая домом — она, наверное, знает о судьбе моего Костеньки. Соглашаемся. Петька — совсем ненормальный! — располагается на диване, как дома: нога на ногу, в зубах — устрашающего вида трубка; его руки начинают подозрительно скользить по розовой блузке. Катюша смеется.
В соседнюю комнату приоткрыта дверь. По не совсем грязному полу расползлось человек десять детей, бледных, в неимоверно засаленных рубашонках. Один упал со стула и орет во всю ивановскую, что, видимо, мало занимает особу средних лет, художественно накрашенную. Особа смотрит […] пытается пленить мое сердце очаровательнейшей улыбкой.
— Много у вас детей?
Особа начинает грызть ноготь и постукивать ножкой по полу.
— Это у нас выясняется по вечерам.
— Почему по вечерам?
— Система у нас, значит, такая. На день они расходятся по городу, многие удирают, а многие…
— Мрут?
— Вот так сказал: мрут! Всякие несчастные случаи бывают. За всеми не присмотришь.
У дверей стоит мальчуган в дырявом костюме из рогожи. У него воспаленные, залитые гноем глаза; лицо в какой-то омерзительной сыпи. С невольной брезгливостью глажу русую головку, спрашиваю:
— Как тебя зовут, малыш?
— Карл.
— Ты из колонистов? Немец?
— Он подкидыш, — поясняет особа, — и мы его записали в честь нашего великого учителя так: Карл Маркс. По-моему, очень остроумно.
— Очень. Ты сегодня обедал?