«И грозный сон тогда тебе приснился…» И грозный сон тогда тебе приснился: Закат невыносимый плещет в небо, И Богоматерь в аспидном плаще Над пламенем кипящим возлетает. Обожжено янтарное лицо, Бездонны водоемы глаз, и кроет Она плащом недвижного Младенца. Багряный ветер раздувает плащ, Соскальзывает он, Младенец виден, – И не ее Христос, а твой Исидор. И сердце обрывается, и руки К Похитившей с мольбой неизъяснимой Стремятся. А Она, а Богоматерь Запахивает с сердцем плащ и, круто Вдруг обратясь, уносится в закат… Ты ринулась, проснувшись, к колыбели. Спокойно всё, ребенок ровно дышит, – И все-таки ты всей душою знаешь: Недолго жить ему. «Нет воздуха, — так резки и ясны…» Нет воздуха, — так резки и ясны Прямой каменноугольный обрыв, И пересыпь лимана, и над степью Бегущая между холмов двойная Серебряная проволока рельс. Нет воздуха, — в огромной тишине И песнь, и парус повисают пусто, – Ни высказать, ни двинуться нельзя В неизъяснимой ясности заката… Нет воздуха, — и что бы ни сжигать: Овец ли Авеля или зерно Его убийцы, — ни огня, ни дыма В пустыне не взовьется в небеса, – И Богу будет нечего ответить… «Музыка — что? Кишка баранья…» Музыка — что? Кишка баранья Вдоль деревянного жука, – И где-то в горле содроганья, Собачья старая тоска… Кто ею душу нам измерил? Кто нам сказал, что можем мы, Когда и сам Орфей не верил В преодоление тюрьмы? Скалой дела и думы встали, И — эти звуки не топор: Не проломить нам выход в дали, В звездяный ветряной простор. Так будь же проклята музыка! Я — каторжник и не хочу, Чтобы воскресла Эвридика, Опять стать жертвою мечу! ЛЬСТЕЦ Шумит Английский клуб. Колокола гудят. А он с фельдъегерем в певучий Кремль въезжает И проведен к царю. И оловянный взгляд, Как в ранцы гвардии, в его глаза вползает. «Ты образумился, надеюсь, там, в селе?» «Сам буду цензором…» Поцеловать ли руку? Пять черных виселиц в адмиралтейской мгле! Сто двадцать — в рудники, на каторжную муку! А там — псковская глушь… Там нету ни души. Там музу резвую тоской заспишь, задавишь. Там… Не могу туда… Капральский бас: «Пиши, – Твое отечество и мой престол прославишь». А? Право? Может быть. Что, если станс-другой Кого-нибудь из тех, товарищей кандальных, Хоть в чем-нибудь спасет? Что разберет такой? И долу клонятся ресницы глаз опальных. А после, в номере, сидит он до утра, То бакен дергая, то кулаки сжимая. И, губу закусив, ведет, перо ломая: «В надежде славы и добра…» «Вчера мне снилась мертвая вода…» Вчера мне снилась мертвая вода, Сияющие мутно водоемы, Такого цвета, как глаза щенят Молочных. А вокруг песок и щебень, И солнце бесится, и ядра облак Восходят и восходят в вышину, Как пузыри из золотого мыла. И странная гнетет меня тягота: Вдоль водоема по песку следы; По ним идти я должен, ставя ногу На отпечатки; но огромен шаг Прошедшего здесь, но слепит глаза Слюда стрекозья на откосах. Трудно, Пойми, как трудно мне идти! И вдруг Передо мной забор и в нем калитка, Чуть приоткрытая, и в узкой щели Торчит сухой и длинный палец. Нагло, Бессмысленно смеясь, я подхожу И щелкаю огнивом. Огонька Почти не видно. Подношу его К отросшему загнувшемуся ногтю, И ноготь на огне трещит, свиваясь, И вьется роговой дымок, внезапно Преобращаясь в исступленный вопль! Я судорожно просыпаюсь. Солнце Мне бьет в глаза. Жена мне кипятит Чай утренний на керосинке. Слышу, Как во дворе стекольщик запевает… Так просто всё. Такой поганый сон… «Да, так: ни женщины нет у меня, ни друга…» Да, так: ни женщины нет у меня, ни друга, Я не люблю вино, постыли мне стихи. Какая скучная мне свищет в уши вьюга: Слова привычные, обычные грехи. А лет немного мне: всего лишь двадцать восемь, А восемь лет из них украдены войной, – Весна короткая и сразу, сразу — осень, И той уж нет: зима снежит над головой. Но верю я… Да нет, я ни во что не верю, Хоть раз не стану лгать ни Музе, ни себе: Я только циркулем дела и песни мерю, Чтоб до конца стоять в ненужной мне борьбе. И этот хилый стих, и этот стих унылый Я не литаврами, я стоном заключу: Я в страшный век живу, когда одни могилы Десною глиняной осклабились лучу. Подумать, — Боже мой! — там, где когда-то Ризнич Любила Пушкина, где синий пунш горел, Теперь могильщики в четырехлетней тризне Чумное миро льют на груды нищих тел. Так кто же скажет мне, кто мне сказать посмеет, Что я слабей других, что я увял, отцвел, Когда у мужика издох последний вол, Когда вселенная, почуя льды, коснеет? |