Господа, я заявляю вам: существует только право. Хотите сопоставить справедливость с грубой силой? Сравните цифры: 11 мая в Марсале причаливает к берегу восемьсот человек; двадцать семь дней спустя в Палермо восемнадцать тысяч человек, охваченные ужасом, отчаливают от берега. Эти восемьсот человек олицетворяют право; те восемнадцать тысяч — грубую силу.
Да возрадуются всюду те, кто страдает, и да уверуют в освобождение те, кто томится в оковах! Во всем том, что происходит сейчас, есть внутренняя закономерность.
Да воцарится во всем мире надежда! Да воодушевятся ею все — и русский мужик, и египетский феллах, я пролетарий, и пария, и проданный в рабство негр, и угнетенный белый, пусть все они надеются и верят! Все цели составляют единую сеть, все переплетены между собой: стоит разорвать одно звено — и вся сеть распадется. Отсюда — солидарность деспотов; папа куда ближе к султану, чем он думает. Но, повторяю, с этим покончено. О, как прекрасна неодолимая сила вещей! В освобождении есть что-то сверхчеловеческое. Свобода — дивная бездна, влекущая к себе. В основе революций лежит их неотвратимость. Прогресс — не что иное, как одно из проявлений закона всемирного тяготения; кто может ему воспрепятствовать? Как только толчок дан, движение уже не обуздать. Так не пытайтесь же, о деспоты, остановить падающий камень, остановить бурный поток, остановить лавину, остановить Италию, остановить порыв Восемьдесят девятого года, остановить человечество, волею провидения ринувшееся навстречу свету! (Буря аплодисментов.)
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ДЖЕРСИ
РЕЧЬ НА БАНКЕТЕ В ЧЕСТЬ ВОЗВРАЩЕНИЯ
ВИКТОРА ГЮГО НА ОСТРОВ ДЖЕРСИ
19 июня 1860 года
Господа!
Разрешите мне воспользоваться тем, что я уже стою и сказать несколько слов. Я испытываю настоятельную потребность тотчас же поблагодарить вдохновенного и сердечного оратора, которого мы только что выслушали. Я буду краток. Глубокие чувства не терпят многословия; волнение растроганных сердец само по себе достаточно красноречиво. Так вот, я очень взволнован.
Лучший способ отблагодарить вас — это сказать, что я люблю Джерси. Я уже говорил вам об этом вчера, вы слышали это на митинге и читали в газетах, я повторяю то же самое сегодня — ведь я обращаюсь к ушам народа, к сердцу народа, а народы подобны женщинам, им никогда ее надоедает слушать слова: «Я вас люблю». Я с сожалением покинул Джерси и возвращаюсь сюда с радостью. Освободителям присуща чудесная, пленительная черта — они освобождают подчас не только тех, ради кого ведут борьбу. Сам того не подозревая, Гарибальди убил двух зайцев сразу: заставил Бурбонов покинуть Сицилию и дал мне возможность вернуться на Джерси.
Сердечные аплодисменты и возгласы, раздающиеся здесь сейчас, глубоко волнуют меня; мне даже не хватает слов, чтобы рассказать вам об этом. Я не знаю, как ответить на всеобщие поздравления с благополучным прибытием, на ласковые улыбки, радостные восклицания и проявления симпатии, окружающие меня со всех сторон. Я мог бы, пожалуй, сказать вам: «Пощадите меня. Вы все против одного». Существует некое легендарное чудовище, которое мне сейчас кажется особенно щедро одаренным природой. Я завидую этому чудовищу. Его звали Бриарей. Я хотел бы, подобно ему, иметь сто рук, чтобы сразу обменяться с вами сотней рукопожатий.
Что я люблю на Джерси? Охотно скажу вам. Я люблю здесь все. Я люблю его климат с мягкой зимой и нежарким летом, его цветы, которые всегда выглядят как в апреле, его деревья, совсем нормандские, его утесы, совсем бретонские, его небо, напоминающее мне Францию, его море, напоминающее мне Париж. Я люблю его население, которое трудится и борется, всех этих честных людей, которых встречаешь на каждом шагу на ваших улицах и на ваших полях. В их облике английская непринужденность сочетается с французским обаянием, а это ведь тоже непринужденность.
Когда я приехал сюда восемь лет назад, после самых страшных политических битв нашего века, потерпев жестокое крушение и еще не оправившись от декабрьской катастрофы, потрясенный этой бурей, взбудораженный этим ураганом, — знаете ли вы, что я нашел на Джерси? Священную, возвышенную, неожиданную вещь — мир. Да, в то время только что совершилось самое большое политическое преступление нашей эпохи — на родине просвещения, в центре Франции была задушена свобода. Увы, чудовищное покушение удалось. Я боролся против порабощения целого народа одним человеком; приехав сюда, я еще дрожал с головы до ног от этой неистовой борьбы; я был возмущен и растерян, я задыхался. И что же? Джерси успокоил меня. Повторяю, я обрел мир, отдых, суровое и глубокое умиротворение в безмятежной природе ваших селений, в сердечных приветствиях ваших хлебопашцев, в этих долинах, в этом уединений, в ночном небосводе, щедро усеянном звездами, в вечно волнующемся океане, который вздымается и опускается, словно от дыхания бога. И так случилось, что, сохраняя священный гнев против преступления, я ощутил, как бесконечность внесла в этот гнев свою спокойную ширь, и то, что во мне роптало, утихло. Да, я благодарен Джерси. Я благодарен вам. Под крышами домов в ваших городах я ощущал человеческую доброту, а на ваших полях и в вашем море я ощущал доброту божественную. О, я никогда не забуду того величественного умиротворения, которое принесла мне природа в первые дни изгнания!
Мы можем сказать сегодня, — гордость более не запрещает нам сделать это признание, и ни один из моих товарищей не опровергнет мои слова: все мы страдали, покидая Джерси. Мы уже пустили здесь корни. Всеми фибрами души мы сжились с вашей почвой и вросли в нее. Выкорчевывание было болезненным. Мы все полюбили Джерси. Одни полюбили его потому, что испытали здесь счастье, другие — потому, что испытали несчастье. Страдание вызывает не менее глубокую привязанность, чем радость. Увы! Изгнанник может испытать на приютившей его земле такие страдания, что разлука с ней кажется ему немыслимой даже тогда, когда родина вновь становится досягаемой. Кстати, мне вспомнилось зрелище, которое я видел вчера. Наше собрание одновременно и торжественное и задушевное, и то, что я вам сейчас расскажу, вполне соответствует его характеру. Послушайте же.
Вчера я с несколькими дорогими друзьями совершил поездку по острову, чтобы вновь повидать любимые места, повторить излюбленные когда-то прогулки и насладиться лучезарными пейзажами, которые, как видения, запечатлелись в нашей памяти. На обратном пути нам предстояло исполнить благочестивое намерение: мы хотели закончить нашу поездку там, где кончается все, — на кладбище.
Мы остановили свою коляску у поля Сен-Жан, где покоятся многие из наших. И знаете ли вы, что заставило нас содрогнуться, знаете ли вы, что мы увидели, придя на кладбище? Женщину, или, точнее, человеческую фигуру, окутанную черным саваном, коленопреклоненную, или, вернее, распростертую на земле, почти слившуюся с могилой. Мы стояли недвижимо, в молчании, приложив палец к губам, потрясенные этой величественной скорбью. Помолившись, женщина встала, сорвала цветок в покрывавшей могилу траве и спрятала его на груди. И тогда мы ее узнали. Мы узнали это бледное лицо, эти безутешные глаза и седые волосы. То была мать! Мать изгнанника, молодого и отважного Филиппа Фора, умершего четыре года тому назад на священной скале изгнания. И вот уже в течение четырех лет, каждый день, в любую погоду, эта мать приходит сюда; вот уже в течение четырех лет она ежедневно становится на колени у надгробного камня и целует его. Попытайтесь оторвать ее от этой могилы! Покажите ей Францию, да, даже Францию! Что значит она для этой матери? Скажите ей: «Вы здесь не в своей стране» — она вам не поверит. Скажите ей: «Вы родились не здесь» — она ответит вам: «Здесь умер мой сын». И, услышав этот ответ, вы умолкнете, ибо родина матери там, где могила ее ребенка.
Вот, господа, как люди проникаются любовью к земле и любят ее всем своим существом, всей своей кровью, всей своей душой. Наша душа слилась с душой этой страны. Здесь у нас есть умершие друзья. Знайте, чужой земли не существует; повсюду земля — мать человека, его нежная, строгая и преданная мать. Во всех тех местах, где он любил, плакал, страдал, повсюду человек у себя дома.