Может ли право быть изгнано? Да. И оно изгнано. Может ли оно быть уничтожено? Нет.
Успех, подобный успеху Второго декабря, похож на мертвеца — он так же быстро разлагается; но он и отличается от него — его нельзя забыть. Протест против подобных актов по праву живет вечно.
Никаких преград — ни юридических, ни нравственных. Честь, справедливость, истину уничтожить нельзя, против них бессильно и время. Преступник, долго остающийся безнаказанным, лишь усугубляет свое первоначальное преступление.
Как для истории, так и для человеческой совести злодеяния Тиберия никогда не смогут перейти в разряд «совершившихся фактов».
Ньютон вычислил, что комете, чтобы остыть, нужно сто тысяч лет. Чтобы забыть некоторые чудовищные преступления, требуется еще больше времени.
Насилие, господствующее ныне, обречено на неудачу — плебисциты тут бессильны. Оно считает, что имеет право на господство; оно не имеет этого права.
Странная вещь — плебисцит. Это государственный переворот, обратившийся в листок бумаги. После картечи — голосование. На смену упраздненной пушке — надтреснутая урна. Народ, подтверди голосованием, что ты не существуешь. И народ голосует, а хозяин подсчитывает голоса. Он получил все, чего хотел. И вот он кладет народ себе в карман. Но при этом он не заметил одного: то, что показалось ему пойманным, неуловимо. Нация не может отречься от самой себя. Почему? Да потому, что она постоянно обновляется. Голосование всегда можно начать сначала. Заставить народ отказаться от верховной власти, извлечь из минутного результата наследственные права, придать всеобщему голосованию, способному отразить только настоящее, значение, действительное и для будущего, — напрасные потуги. Ведь это все равно что приказать Завтра, чтобы оно называлось Сегодня.
И все-таки голосование состоялось. И хозяин принимает это за согласие. Народа больше нет. У англичан такие приемы вызывают лишь смех. Претерпеть государственный переворот! Претерпеть плебисцит! Как может нация выносить подобные унижения? В этот момент Англия счастлива, что имеет возможность хоть немного презирать Францию. Если так, презирайте океан. Ксеркс его высек.
Нам предлагают голосовать за усовершенствование преступления — только и всего.
Поупражнявшись девятнадцать лет, империя считает себя способной соблазнить нас. Она преподносит нам свои достижения. Она преподносит нам государственный переворот в приспособленном к демократии виде; ночь 2 декабря, сочетающуюся с парламентской неприкосновенностью; свободную трибуну, сколоченную в Кайенне; Мазас, преобразованный в учреждение, дарующее свободу; поругание всех прав под видом либерального правительства.
Так вот, мы говорим: «Нет».
Мы неблагодарны.
Мы, граждане растоптанной республики, мы, мыслящие друзья правосудия, следим за ослаблением власти, естественным в период, когда предательство уже одряхлело, с твердым намерением воспользоваться этим ослаблением. Мы ждем.
И, глядя на механизм так называемого плебисцита, мы пожимаем плечами.
Европе без разоружения, Франции без влияния, Пруссии без противовеса, России без узды, Испании без точки опоры, Греции без Крита, Италии без Рима, Риму без римлян, демократии без народа — всем им мы говорим: «Нет».
Свободе, проштемпелеванной деспотизмом; благоденствию, проистекающему из катастрофы; правосудию, совершаемому именем преступника; суду с клеймом «Л. Н. Б.»; Восемьдесят девятому году, допущенному империей; Четырнадцатому июля, дополненному Вторым декабря; верности, подтвержденной ложной присягой; прогрессу, предписанному регрессом; прочности обещанной разрушением; свету, дарованному тьмой; пищали, скрывающейся в лохмотьях нищего; лицу, скрывающемуся под маской; призраку, скрывающемуся за улыбкой, — всему этому мы говорим: «Нет».
Впрочем, если виновнику государственного переворота непременно хочется обратиться к нам, к народу, с вопросом, то мы признаем за ним право задать нам только один вопрос:
«Должен ли я сменить Тюильри на Консьержери и отдать себя в распоряжение правосудия?
Наполеон».
Да.
Виктор Гюго.
Отвиль-Хауз, 27 апреля 1870
из книги
«ПОСЛЕ ИЗГНАНИЯ»
ПАРИЖ И РИМ
I
Эта трилогия — «До изгнания», «Во время изгнания», «После изгнания» — принадлежит не мне, а императору Наполеону III. Это он разделил мою жизнь таким образом; пусть же и слава достанется ему. Следует воздать Кесарю то, что принадлежит Бонапарту.
Трилогия хорошо построена, можно было бы сказать — по всем правилам искусства. В каждом из этих томов есть изгнание: в первом — изгнание из Франции, во втором — изгнание с Джерси, в третьем — изгнание из Бельгии.
Впрочем, здесь требуется поправка. Слово «изгнание» неприменимо к Джерси и Бельгии; правильнее было бы употребить слово «высылка». Изгнать человека можно только из его отечества.
Целая жизнь заключена в этих трех томах. Здесь отражено все самое важное. Десять лет — в первом томе; девятнадцать лет — во втором; шесть лет — в третьем. Взятые вместе, они охватывают время с 1841 по 1876 год. По этим страницам можно день за днем изучать движение ума к истине; и за все время пути — ни шагу назад; человек, о котором идет речь в настоящей книге, уже говорил об этом и вновь это повторяет.
Книга эта напоминает тень, которая ложится на землю позади идущего человека.
Книга эта воспроизводит истинный облик ее автора.
Читатели, быть может, заметят, что эта книга начинается (книга I, Академия, июнь 1841) призывом к сопротивлению и заканчивается (книга III, сенат, май 1876) призывом к милосердию. Сопротивление тиранам, милосердие к побежденным. Именно в этом и заключается главное веление совести. Тридцать пять лет отделяют в этой книге первый призыв от второго; но двойной долг, который они возлагают на человека, подчеркивается и осуществляется на каждой странице этих трех томов.
Автору осталось только одно — продолжить и умереть.
Он покинул свое отечество 11 декабря 1851 года; он возвратился на родину 5 сентября 1870 года.
Вернувшись, он обнаружил, что его страна переживает самый мрачный час своей истории, когда от человека требуется прежде всего выполнять свой долг.
II
Любовь к отечеству — чувство настолько острое, что покидать родину мучительно, но возвращаться порою еще мучительнее. Какой римский изгнанник не предпочел бы умереть подобно Бруту, вместо того чтобы увидеть вторжение Аттилы? Какой французский изгнанник не предпочел бы навеки покинуть родину, вместо того чтобы сделаться свидетелем разграбления Франции Пруссией и отторжения Меца и Страсбурга?
Вернуться к родному очагу в день катастрофы; быть обязанным своим возвращением событиям, которые вызывают в тебе негодование; долгие годы стремиться на родину, изнывая от глубокой тоски по ней, и почувствовать себя оскорбленным снисходительностью судьбы, которая, вняв твоей мольбе, при этом тебя унижает; бороться с искушением проклясть рок, смешавший воедино грабеж и возмещение; обнаружить свою страну, dulces Argos,[36] под пятой двух империй: одной — торжествующей победу, другой — терпящей поражение; пересечь священную для тебя границу в час, когда ее преступает враг; суметь лишь одно — плача, поцеловать землю; с трудом найти в себе силы крикнуть: «Франция!», задыхаясь от рыданий; наблюдать гибель смелых; видеть, как на горизонте поднимается к небу отвратительный дым — слава врага, порожденная позором твоей родины; проезжать местами, где только что окончилась резня; пересекать зловещие поля, на которых в будущем году трава будет особенно густой; продвигаясь вперед, видеть, что вокруг тебя повсюду — по лугам, лесам, долинам, холмам — продолжается то, что так ненавистно Франции: бегство; встречать мрачно бредущие толпы побежденных солдат; наконец приехать в огромный героический город, которому предстоит выдержать чудовищную пятимесячную осаду; вновь обрести Францию, но поверженную наземь и истекающую кровью, вновь увидеть Париж, но терпящий голод и подвергающийся артиллерийскому обстрелу, — все это поистине невыразимо горестно.