Куба достигла совершеннолетия.
Куба принадлежит только Кубе.
Сейчас Куба подвергается ужасной, неописуемой пытке. Кубу травят и избивают в ее лесах, в ее долинах, в ее горах. Она терпит все те муки, которые являются уделом беглого раба.
Загнанная, окровавленная, но гордая Куба борется против свирепого гнета. Победит ли она? Несомненно. Но сейчас она страдает и обливается кровью. Кажется, что пытки всегда должны сопровождаться насмешкой, ибо жестокая судьба словно смеется над Кубой: сколько бы там ни было разных губернаторов, они всегда оказываются палачами; даже имена их почти не меняются — после Чакона туда посылают Кончу, словно один и тот же клоун выворачивает одежду наизнанку.
Кровь льется от Порто-Принсипе до Сант-Яго, кровь льется в Медных горах, в горах Каркакуны, в горах Гуахавы, кровью окрашены воды всех рек, и Канто, и Ай-ла-Чика; Куба взывает о помощи.
Об этих страданиях Кубы я заявляю Испании, потому что Испания великодушна. Виноват не испанский народ, а правительство. Испанский народ благороден и добр. Если убрать из его истории священников и королей, станет очевидно, что испанский народ творил только добро. Он колонизовал, оплодотворяя, словно Нил, который, разливаясь, оплодотворяет землю.
В тот день, когда народ станет властелином, он вернет себе Гибралтар и отдаст Кубу.
Освобождать рабов — значит умножать свою силу. Освобождение Кубы усилит Испанию, ибо возрастет ее слава. Испанский народ сможет гордиться тем, что он будет свободен на родине и велик за ее пределами.
Виктор Гюго.
Отвиль-Хауз, 1870
РЕЧЬ НА ПОХОРОНАХ ЭННЕТА ДЕ КЕСЛЕРА
7 апреля 1870 года
На другой день после преступления 1851 года, 3 декабря, на рассвете, в предместье Сент-Антуан была воздвигнута баррикада, памятная тем, что на ней пал депутат народа. Солдаты считали, что они разбили эту баррикаду, а государственный переворот полагал, что он ее уничтожил; но и он и солдаты ошибались. Разрушенная в Париже, она вновь возникла в изгнании.
Баррикада Бодена немедленно появилась снова, но уже не во Франции, а за ее пределами. Она появилась, отстроенная на этот раз не из булыжников мостовой, а из принципов; из материальной она стала идеальной, тем самым — более грозной; ее, эту гордую баррикаду, построили изгнанники из обломков справедливости и свободы. На постройку ее ушло все, что осталось от растоптанного права, и от этого она стала великолепной и священной. С этих пор она возвышается перед Империей, преграждая ей путь в будущее и закрывая от нее горизонт. Она высока, как правда, и тверда, как честь; ее обстреливают, как разум, и на ней продолжают умирать. После Бодена — ибо это все та же баррикада — на ней умерла Полина Ролан, на ней умер Рибейроль, умер Шаррас, умер Ксавье Дюрье и только что умер Кеслер.
Кеслер был связующим звеном между обеими баррикадами — баррикадой Сент-Антуанского предместья и той, что построена в изгнании, ибо, подобно многим изгнанникам, он сражался и на той и на другой.
Позвольте же мне воздать почести этому талантливому писателю и бесстрашному человеку. Он обладал всеми видами мужества: от пылкой доблести в бою до длительной стойкости в испытаниях, от храбрости, не знающей страха перед картечью, до героизма, способного перенести тоску по родине. Это был боец и страдалец.
Подобно многим представителям нашего века, включая сюда и меня самого, он был в свое время роялистом и католиком. Никто не несет ответственность за то, с чего он начал. Заблуждение в начале пути делает более почетным конечный приход к истине.
Кеслер тоже был жертвой отвратительного воспитания, напоминающего западню, в которую заманивают детские умы, искажая историю, подтасовывая факты и извращая их духовный мир; результатом такого воспитания являются целые поколения ослепленных. И когда появляется деспот, он может выманить у обманутых народов все, вплоть до их согласия на тиранию; ему удается фальсифицировать даже всеобщее голосование. И тогда можно увидеть, как добиваются управления целой страной путем вымогательства подписи, называемого плебисцитом.
Кеслер, как и многие из нас, сумел перевоспитать себя; он отбросил предрассудки, впитанные с молоком матери, отказался от привычек детства, вышел из круга ложных представлений и приобщился к истинным идеям, созрел, возмужал и, умудренный действительностью, руководимый логическим мышлением, превратился из роялиста в республиканца. Как только он познал истину, он стал ее самоотверженным поборником, и я не знаю примера более глубокого и стойкого самопожертвования. Хотя его снедала тоска по родине, он отверг амнистию. Он подтвердил верность своим взглядам своей смертью.
Он пожелал протестовать до конца. Он остался изгнанником потому, что боготворил отчизну. Унижение Франции было ему тягостно. Он неотступно наблюдал за тем обманом, который зовется Империей, и, негодуя, содрогаясь от стыда, жестоко страдал. Его изгнание и его гнев длились девятнадцать лет, и вот, наконец, он уснул.
Уснул... Нет, это не то слово. Смерть — это не сон, это жизнь. Смерть — это чудесное перевоплощение, и ее прикосновение оказывает на человека двоякое действие: сначала он застывает, а затем воскресает; его дыхание угасает, но сам он возгорается вновь. Мы видим лишь глаза, которые смерть смежила, и не видим тех, которые она отверзла.
Прощай, старый товарищ! Отныне ты будешь жить истинной жизнью! Ты обретешь справедливость, правду, братство, гармонию и любовь в бесконечной невозмутимости вселенной. Ты отлетел к свету. Теперь ты познаешь глубокую тайну этих цветов и трав, сгибаемых ветром, этих волн, шум которых слышен вдалеке, этой великой природы, принимающей тело во мрак могилы и озаряющей душу бессмертным сиянием. Ты будешь жить священной и неугасимой жизнью звезд. Ты уйдешь туда, где пребывают лучшие умы, которые когда-то жили и светили нам, где обитают мыслители, мученики, апостолы, пророки, предтечи, избавители. Ты увидишь эти великие пылающие сердца во всем ослепительном блеске, который им придала смерть. Послушай, ты скажешь Жан-Жаку, что человеческий разум секут розгами; ты скажешь Беккария, что закон дошел до такой степени бесчестия, что, совершая убийство, он прячется; ты скажешь Мирабо, что Восемьдесят девятый год пригвожден к позорному столбу; ты скажешь Дантону, что в страну вторглась орда, худшая, чем иноземные солдаты; ты скажешь Сен-Жюсту, что народ не имеет права говорить; ты скажешь Марсо, что армия не имеет права думать; ты скажешь Робеспьеру, что Республике нанесен удар кинжалом; ты скажешь Камиллу Демулену, что правосудие умерло; и ты скажешь им всем, что тем не менее все не так уж плохо и что когорта смелых сражается во Франции с небывалым дотоле мужеством, а за пределами Франции — мы, добровольные мученики, горсточка оставшихся в живых изгнанников, все еще держимся и решили ни за что не сдаваться, стоя на великой баррикаде, именуемой изгнанием, вдохновленные нашими убеждениями и овеянные тенями наших великих предков!
МОРЯКАМ ЛАМАНША
Я получил через уважаемого капитана Гарвея ваше коллективное письмо. Вы благодарите меня за то, что я посвятил, за то, что я отдал в дар Ламаншу свою книгу. [32] О доблестные люди, вы отдаете ему нечто большее — вы отдаете ему свою жизнь.
Вы отдаете ему свои дни и ночи, свой труд, свое мужество, вы жертвуете ради него часами сна, вы отдаете ему свои силы и свои сердца, слезы ваших жен, которые дрожат за вас, пока вы боретесь с волнами, прощальные приветствия ваших детей, невест, стариков родителей, вы отдаете ему дым ваших очагов, уносимый ветром вдаль. Море — это великая опасность, великий труд, великая необходимость. Вы отдаете ему все, а от него получаете мучительную тревогу — исчезновение берегов: ведь всякий раз, когда отплываешь, перед тобой встает печальный вопрос: «Увижу ли я вновь тех, кого люблю?» Берег уходит, как театральная декорация, уносимая чьей-то рукой. «Земля исчезла» — как ужасны эти слова! Человеку кажется, что он вне всего живого. Но вы, бесстрашные люди, добровольно обрекаете себя на это. Среди ваших подписей я вижу имена тех, кто недавно так героически спасал утопавших в Данджинессе.[33] Вы неутомимы. Вы возвращаетесь в гавань и сейчас же снова выходите в море.