— Пока, спокойной ночи! — сказал он и пошел вниз.
Когда он завел мотор, сел в автомобиль и поехал к своему уютному домику, к своим двум маленьким мальчикам и их очаровательной молодой матери, то произнес вслух:
— Ох уж эти пожилые мужья, которые жаждут иметь наследника!.. Почему, черт возьми, они об этом раньше не заботятся?
* * *
«Хоккей на льду! — твердил про себя Джервез. — Хоккей на льду!»
К нему подошел Сэмми.
— Слушайте, Джервез, я страшно огорчен…
Джервез повернулся к нему, и столько ярости было в его голосе, что Сэмми отшатнулся.
— Почему, черт возьми, вы ее не остановили? — едва выговорил он, задыхаясь. — Ведь ваша жена имела детей… У вас должно же было где-то в голове сохраниться хоть немного здравого смысла…
— Все это произошло в мгновение ока, — виновато ответил бедный Сэмми.
Джервез отвернулся и оставил его одного, он не мог стоять и наблюдать, как мысль бродит в голове у Сэмми, пока тот найдет силы и уменье облечь ее в слова.
А ведь ему еще надо было обдумать все происшедшее и взглянуть правде прямо в глаза раньше, чем он увидит Филиппу.
Он прошел в свою комнату, а оттуда, по маленькой скрытой лестнице, через потайной ход — на верхнюю террасу замка.
Воздух резал, как острием ножа, небо блестело серебром, а камни звенели при каждом его шаге.
Он подошел к балюстраде, прислонился к крайнему зубцу и крепко ухватился за него, пока края его не врезались ему в руку.
Хоккей на льду!
Он потерял сына потому, что жене его захотелось играть в хоккей!
Он не замечал ни холода, ни резкого ветра, свистевшего сквозь балюстраду террасы. Все, что он знал, все, что мог чувствовать, было ощущение ужасной пустоты и пламенный, не уступавший этому ощущению в силе гнев.
ГЛАВА X
Нельзя отвечать за свою храбрость, не испытав никогда опасности.
Стендаль
В конце второго дня Филиппа захотела видеть Джервеза. Только что закончился особенно сильный приступ болей, и ее лицо заострилось, побледнело, а глаза казались огромными; единственно не потерявшими цвет были ресницы и брови, и даже золото ее волос потускнело от страданий.
Джервез пришел и склонился над ней, Филиппа сказала:
— Я… я ужасно огорчена!
Он не мог говорить, он чувствовал одновременно и прежнюю горечь, и что-то вроде горестной нежности… Она выглядела такой жалкой и больной.
— Бедная детка, — прошептал он, держа ее за руку.
— Все уехали?
— Да.
Она закрыла глаза; болел каждый нерв, каждый мускул тела.
Все еще не открывая глаз, она шептала:
— Я просила их сказать мамочке, чтобы она не приезжала… пока. После, когда я совсем поправлюсь…
Она открыла глаза:
— А мне долго придется лежать… пока я поправлюсь?
— Тебе придется очень беречь себя и…
— Ты хочешь сказать, что долго?
Она устало повернула голову на подушке.
— Как давно это было?
— Что, дорогая?
— Когда все это произошло?
Ее рука вдруг сжала его руку.
— О, Джервез!.. Робин… я все думаю и думаю о нем…
Слезы наполнили ее глаза и медленно стекали по щекам.
— Не надо плакать, дорогая!
— Я так мечтала… потихоньку… в душе… я даже тебе не говорила… Ах, я хотела бы умереть…
— Дорогая, не надо так… Ты должна стараться быть сильной…
— Дайте мне Робина… моего мальчика… Я так устала страдать, все время так ужасно страдать… Ах, если бы я только знала…
Сиделка тронула Джервеза за руку:
— Я боюсь, что леди Вильмот чересчур расстраивается. Это не годится.
Джервез наклонился и поцеловал Филиппу. Она пыталась еще что-то сказать, и он остановился в ожидании, но Филиппа сделала лишь судорожный, жалкий жест.
— Лучше уходите, — угрюмо сказала сиделка.
Филиппа повернула лицо к подушке, и Джервез, переведя взгляд с сиделки на нее, увидел стекавшую по ее подбородку тоненькую струйку крови, а затем она обхватила подушку руками и, закрыв глаза и стиснув зубы, беспомощно зарыдала.
У Джервеза пересохло во рту, он сознавал только, что рука сиделки выталкивает его. Он подчинился немому приказу и оставил комнату, но когда закрывал дверь, он услышал душераздирающий, горестный стон. Он ждал снаружи, не в силах уйти, раздался еще стон, затем мягкий голос сиделки, легкий звук ее шагов и наконец голос Филиппы:
— Как хорошо… как хорошо… сейчас, когда прошла боль!
* * *
— Пустая, глупая молодежь! — сказал Билль Кардон, выслушав Фелисити, и его лицо покраснело от гнева. — Не знаю, как я это расскажу твоей матери — она будет ужасно удручена!
— Не думаю, чтобы Филь и Джервез приветствовали это событие, — протянула Фелисити.
Она никогда особенно не любила отца; если он и относился снисходительно к своим детям, то это была снисходительность слабости. Девиз: «Все что угодно за спокойную жизнь, пока это не стоит денег!» — принимается во многих домах почему-то за привязанность к семье. Но Фелисити никогда не заблуждалась на этот счет, и ее еще в юные годы высказанное мнение, что «папка хорош, пока его гладят по шерстке», если и было для нее немного ранним, то, во всяком случае, было метким.
«Билль не создан быть отцом, — был один из ее последних афоризмов, — и лишь то, что мы обе уже замужем, мирит его с нашим существованием».
Но зато обе, она и Филиппа, любили, по-настоящему любили мать, которая, может быть, была слаба, глупа, иногда немного надоедлива, но зато была нежна, сочувствовала малейшему их горю и когда бы они не приезжали, принимала их с распростертыми объятиями.
— Я пойду наверх к маме, — сказала Фелисити и вышла раньше, чем Билль успел придумать причину, почему бы ей этого не делать.
Миссис Кардон редко бывала совершенно одета до завтрака, она вставала в девять, а затем приводила себя в порядок понемногу. Она любила возиться в своей большой спальне, которая сообщалась с ее будуаром, отвечать на телефонные звонки, обсуждать все нужное с кухаркой, выбирать по объявлениям шляпу, в промежутках «делать» свое лицо. В половине двенадцатого она слегка закусывала, обычно с Биллем (если только он не катался верхом), бисквитами и стаканом вина, которое он специально выбирал для нее, а затем принималась завивать волосы, так как ни одна завивка у нее не держалась долго.
Но к завтраку она обычно появлялась хорошенькая, розовая, напудренная, надушенная, в каком-нибудь прелестном платье, как нарядная куколка.
Фелисити нагрянула к ней в половине двенадцатого, после того, как она подкрепилась, но прежде, чем началось причесывание.
— Это ты, дорогая? Как мило! — радостно сказала миссис Кардон, думая, когда Фелисити ее целовала, о фиалках и маленьких детях.
— Я приехала… мы приехали в четверг вечером, — сказала Фелисити, закуривая папиросу.
— А как поживает малютка Филь и дорогой Джервез? Знаешь, Фелисити, мне иногда кажется просто неприличным называть его по имени. Не могу объяснить почему, но это так.
Фелисити беспокойно заерзала на стуле и рассеянно промолвила:
— О, у него все в порядке… но я, — она взглянула на мать, — я как раз ужасно огорчена за него.
— Огорчена, дорогая? Как странно!
— Ты не так ответила, — сказала Фелисити, и на ее лице промелькнул призрак улыбки. — Ты должна была спросить: «Почему?»
— Хорошо. Почему?
Фелисити подошла к матери и опустилась на колени возле нее.
— Мама, очень скверные новости… Бедняжка Филь… мы все играли в хоккей на льду, ты знаешь?… и она упала. Конечно, мы были невероятные безумцы, что вообще позволили Филь даже ходить по льду… Но мне кажется, что никто из нас не думал… И… и… теперь все пропало… Филь…
Миссис Кардон встала.
— Сейчас же, я должна сейчас же туда ехать, дорогая! Да, я должна. Я нужна Филь… Она очень страдает, очень? Кто ее лечит? Я должна взять с собой доктора Бентли, он знает ее с самого рождения. О, моя дорогая, бедная…