– Вон как вы запели, Ростислав Евгеньевич! – упрекнул Супронович. – А помните, когда меня уговаривали немцам помогать, что вы толковали? Мол, единственная наша надежда! Спасители России!
– Дурак был, – признался Карнаков. – Хватался, как утопающий за соломинку.
– Назад нам дороги нет, – грубо заявил Леонид. – И нечего слезы лить по несбывшемуся. Советская власть никогда не простит нам того, что мы с немцами «наработали»! И слава богу, что мы еще кому-то нужны! Начнись война, я снова пошел бы служить немцам, англичанам, американцам, да хоть папуасам, лишь бы душить коммунистов! Мне нравится, как живут на Западе: кто смел да умен, тот всегда и там в жизни пробьется, достигнет всего, а дерьмо, так оно везде поверху плавает… Там можно вовсю развернуться! Умеешь деньги делать – делай! И никто тебе рогатки в колеса вставлять не будет. Чем больше у тебя монет, тем больше тебе и уважения! А здесь живи и не вылезай вперед, не то живо кнута схлопочешь! Была нищей Россия, видать, такой и останется. Она теперь для таких, как Митька Абросимов да Ванька Кузнецов. И для их проклятых пащенков!
– Старым я становлюсь, Леня, – помолчав, вымолвил Карнаков. – Уже ни во что не верю.
– Я верю лишь в самого себя, – сказал Супронович.
– У меня и этого нет, – вздохнул Ростислав Евгеньевич и, отвернувшись к стене, натянул одеяло на голову.
3
Леонид Супронович с вещмешком за плечами стоял на подножке пассажирского и настороженно вглядывался в голубоватый сумрак. Снег густо облепил деревья, навис на проводах, вспучивался облизанными метелью сугробами в низинах. Холодный ветер жег лицо, забирался в рукава полушубка, хорошо, что у Карнакова сменил унты на мягкие валенки: они легче и незаметнее. Унты на севере носят. Уже февраль, а весны не чувствуется. Поезд прогремел через мост, впереди разинул красный рот семафор, лес стал отступать. Мазнул по кустам, заставив заискриться снег, свет автомобильных фар. Леонид знал, что это дорога на Кленово, где раньше был рабочий поселок. Послышался истошный визг тормозов, пассажирский дернулся, лязгнув буферами, и стал замедлять ход. Больше не мешкая, Супронович, откинувшись назад, привычно спрыгнул в снег под откос. Мягко приземлился и, проехав по насту, провалился в сугроб.
Через час он тихонько постучался в окно Любы Добычиной. Послышались неторопливые шаги в сенях, дверь с жалобным скрипом отворилась. В черном проеме стояла Люба, недоуменно вглядываясь в крупного широкоплечего мужчину в полушубке с поднятым воротником.
– Господи, никак с того света! – осевшим голосом воскликнула она и схватилась за косяк.
– Тише, Люба! – озираясь, сказал он. – Ты одна? Пустишь в избу-то?
Она отступила от дверей, в потемках закрыла на щеколду дверь за ним.
– Лидка на танцульках, – проговорила она, входя в комнату. – После двенадцати явится.
– Сколько же ей?
– А вот и считай: сейчас тысяча девятьсот пятьдесят шестой, а она родилась в сорок первом. Правда, ты на родную дочку-то тогда и не взглянул…
– А Октябрина? – спросил он, вешая полушубок на вешалку.
– Давно замужем, живет в Калуге.
– Она тоже моя… дочь?
– Коленькина, – помрачнела Люба и украдкой взглянула на портрет своего мужа, повешенный рядом с зеркалом. Она располнела, лицо округлилось, в волосах поблескивала седина, но былую стать сохранила. – И не побоялся сюда заявиться?
– А чего мне бояться? – беспечно ответил он. – Свое я отсидел в колонии, за хорошую работу освободили досрочно… – И зорко взглянул на нее: поверила ли?
– Я думала, таких, как ты…
– К стенке ставят, да? – криво усмехнулся он. – Если всех расстреливать, кто же работать на лесоповале будет? Дороги в тайге строить? Ну, понятно, я не все рассказал на суде…
– Как же ты, Леня, людям-то на глаза покажешься? – с сомнением взглянула Люба на него.
– Пришел вот тебя проведать… – ответил он. – Здесь я не задержусь. Лучше расскажи, что у вас тут делается. Не появлялся в этих краях Матвей Лисицын?
– Изменился ты, Ленечка, шире стал, постарел. И светлые кудри вроде бы поредели…
– Слыхала что про Лисицына? – настойчиво переспросил он.
– Ты бы про батьку сперва спросил, – усмехнулась Люба. – Люди толкуют, что ты его в сорок третьем ограбил. Как же это так, родного отца?
– Люди наговорят… – поморщился он и вдруг сказал в рифму: – Люди-людишки, мало я выпускал им кишки!
– Да уж про тебя никто тут доброго слова не скажет!
– Тебя-то ведь я, Люба, не обижал?
– Не обижал, – опять как-то странно взглянула она на него полинявшими глазами. – Ты мне всю жизнь отравил, Леня.
– Я любил тебя, – сказал он, барабаня пальцами по оштукатуренному боку русской печи.
– Ты многих любил… Чего же не спросишь про Дуньку Веревкину? Твою полюбовницу? Побаловался и подсунул коменданту Бергеру? Уехала она отсюда в сорок пятом: стыдно было людям в глаза глядеть…
– Чего ворошить былое, Люба? – мягко урезонил он женщину. – Думаешь, у меня потом… жизнь была сладкой? Я тебя спрашивал про Лисицына.
Люба рассказала, что из Климова в январе приезжали на машине военные с автоматами и пистолетами, допрашивали Аглаю Лисицыну про ее мужа-душегуба, вроде им стало известно, что он скрывается где-то в наших лесах. Аглая клялась-божилась, что с войны мужа своего не видела, мол, давным-давно похоронила его в своем вдовьем сердце. Военные из Климова на лыжах ушли в лес. Потом еще несколько раз приезжал в Андрссвку какой-то начальник, заходил к Аглае, разговаривал и с другими, но, видно, так ничего и не добились.
– А как ты думаешь, Аглая виделась с мужем? – угрюмо взглянул на женщину помрачневший Леонид.
– Говорят же, нет дыма без огня, – ответила Люба. – Я в чужие дела не суюсь… У меня картошка с мясом. Подогреть? Да и самовар поставлю. Пьяный Тимаш болтал, что видел, как Аглая таскала в лес еду в кастрюле.
– Ну и живучий старик! – удивился Супронович. – А говорят, водка людей губит… Кстати, Любаша, у тебя нет чего-нибудь выпить? Такая встреча…
Женщина молча достала из буфета бутылку розового портвейна, две рюмки. Прикончив бутылку, Леонид было облапил Любу, хотел поцеловать, но она резко высвободилась.
– Укороти руки-то! Чужие мы, Леня. Лидушка и то не связывает с тобой, я ей свою фамилию, а отчество Коли Михалева в метрику записала, царствие ему небесное! От твоей поганой руки смерть принял!..
– Ты никак плачешь по нем?
– Не свались ты на мою бедную голову, может, жила бы с Колюней душа в душу.
– Слизняк он, а не мужик! – фыркнул Леонид.
– Шел бы ты, – взглянув на ходики, заметила она. – Лида скоро заявится.
– Вот и погляжу на родную дочь, – усмехнулся он.
– Отчаянный ты, – покачала она головой. – Не боишься, что на тебя укажу участковому?
– Не продашь ты меня, Любаша, – ответил он. – Какой я ни есть, а того, что было между нами, просто так за ворота не выкинешь! Вспомни довоенные темные ночки! Хочешь – верь, хочешь – нет, а лучше бабы, чем ты, Люба, у меня и за границей не было.
– Пой, пташечка, пой… – усмехнулась она, но видно было, что его слова ей приятны. – Много у тебя таких, как я, было…
– Даже ты мне не веришь!
– Не вороши былое, Леня, – вздохнула она. – Все быльем поросло. Мужа моего ты убил, а сам, думала, на веки сгинул…
– Не хорони меня, Люба, я – живучий, – рассмеялся он. – Война кончилась, а жизнь продолжается.
– Какая у тебя жизнь? – сожалеючи посмотрела она на него. – Серый волк в лесу и то лучше тебя живет.
– Не говори о том, чего не разумеешь, – нахмурился он. – Я на свою жизнь не жалуюсь – знал, на что шел.
– Тебе надо уходить! – спохватилась Люба. – Чего я дочери скажу? Чужой мужчина в доме в такое время.
– Где участковый-то живет? – спросил он.
– Как базу ликвидировали, так участковый перебрался на жительство в Шлемово, он теперь один на три поселка.
– Это хорошо, – задумчиво заметил Супронович.