Уже засыпая под плеск воды в ванной, где хозяйка замывала костюм, зябко ворочаясь на чистой чужой простыне под стоны актера, прикорнувшего в углу, за креслом, Лешаков в последний раз обернулся к прожитому дню, в итоге которого мелькала добытая мысль, что он, Лешаков, предназначен. В том чудилась некоторая избранность, и легко угадывалось превосходство. Он был уже как бы и рад, что не еврей, и что выпала ему доля… Но кислый запах доносился от пятна на полу, плескалась вода в ванной, постанывал новый приятель — гордиться было решительно нечем. Оставалось одно, закрыть глаза. И он уснул.
* * *
Лешакову редко снились сны. Да он их и не запоминал. В любом случае, если мелькали видения, утром не мог связать, соединить обрывки в осмысленный сюжет. Картины распадались, неясные образы дразнили. Словно бы слабый намек на забытые ночные дела, оставалось утреннее впечатление — иногда туманно радостное, как обещание удачи. А то случалась непонятная тяжесть, усталость, вроде всю ночь до рассвета мешки ворочал. Но чаще тревожило необъясненное чувство вины. Неизвестно перед кем и за что, но Лешаков был с утра виноват. И начинал новый день, словно новую жизнь, будто зарок исполнял впредь не повторять каких-то ошибок. А каких — он не знал.
Несколько раз за тридцатилетнюю жизнь виделись полнометражные сны. Он их не забыл. Остался в памяти и сон, посетивший его в ту ночь. Пьяный сон, утром вспоминая, решил Лешаков, очевидной казалась его несуразность. И, наверное, инженер не принял бы сновидение близко к сердцу — чего не привидится по пьяному делу — и списал бы тот сон, забыл, если бы не кое-какие последствия, совпадения.
Снилось же ему, что в доме его гости. Пришли неожиданно. Открыли дверь ключом. Свет зажгли. Стоят на пороге. Кто — не ясно. Но явно не близкие, не родные, потому что, когда вошли, Лешаков заметался, испуганно вскинулся, — уходя, беспорядок он оставил в комнате. Стыдно перед чужими. Гости стояли на пороге, а Лешаков сделать ничего не мог, ни раскиданное белье убрать, ни пыль смахнуть, ни одежду повесить. И не то чтобы обессилел или ноги отнялись, а просто он видел все как бы со стороны — в комнате в тот момент его не было. Сам он находился в другом месте, проснулся почти, во сне сообразил, что лежит в чужом доме на кушетке, но продолжает видеть комнату и гостей на пороге, как в телевизоре. И поделать ничего не мог. «Стыд, позор…» — метался Лешаков по дивану, сминая простыни.
Они постояли недолго и вошли… Сон продолжался.
Гости пили чай, говорили о нем. Но что говорили, Лешаков не понимал. Догадывался, о нем. Шалила мнительность… Они танцевали, и вряд ли им было дело до Лешакова. А потом свет погас, и Лешаков перевел дух, никто не видел мусорного позора. «Легли», — вздохнул он облегченно, разогнул напряженные ноги, потянулся и открыл глаза.
Был серенький день. Теплая тишина. Пустая комната. Тикал симпатичный будильник.
Хозяева ушли на работу. Оставили завтрак, записку, отглаженный костюм. При мысли о службе Лешаков вздрогнул, но вспомнил, что торопиться не надо, счастливо потянулся — на сегодня номерок в поликлинику.
В записку он едва заглянул. К завтраку не притронулся. Но выпил две чашки растворимого кофе. С отвращением поглядел на остатки коньяка. Посидел неодетым в чужой кухне. Затем умылся, вычистил пальцем зубы. Оделся, хмуро оглядев себя в зеркале. Поморщился, напяливая на плечи ненавистное пальто.
На тумбочке в прихожей блестели ключи. Он припомнил, в записке мелькнуло про ключи. Очень знакомые ключи — показалось ему, — совсем как мои… Он узнал. Ключи были его. Лешаков повертел в пальцах: ключ от квартиры и ключ от комнаты, и тоненький ключик от почтового ящика. Осмотрел дверь, она закрывалась просто — надо было захлопнуть. Сунул связку в карман. И забыл.
В тесном, грузном, прежнем пальто он спустился по лестнице. На улице солнечная погода кончилась. Тяжело кружились мокрые хлопья снега. Черный асфальт не блестел. Лешаков сделал шаг, поежился. Предстояла поликлиника, медицинский осмотр, невнимательный врач, возвращение в неприбранный дом, завтра служба опять. Как все будет? Он явно не ведал. Вообразить не мог, чтобы по-прежнему. А снег падал гуще, и не видно было конца переулка. Лешаков пожалел, что не выпил.
* * *
Врач в круглых очках на тяжелом носу отнесся к Лешакову внимательно, не то что в первый раз: чутко вздрогнули ноздри.
— Дышите, пожалуйста, в сторону…
После осмотра выглянул из-за стекол, похлопал по плечу. Усмехнулся. Сказал:
— Собственно, простуды серьезной не было. Я сразу понял, надо человеку расслабиться, отоспаться — очень уж загнанный вид.
Лешаков засмущался.
— Три дня отдыха, и будьте любезны! Какая метаморфоза! А?.. Молодцом!
Врач вскочил со стула и на коротких ножках два раза пробежал по кабинету, вернулся к столу. Сверкнул розовой лысиной. Энергия переполняла его. И профессиональное удовлетворение.
Лешаков сильно смутился. От смущения улыбнулся. Не сказал ничего. Чихнул.
Врач взглянул удивленно, подписал больничный лист.
— Следующий!
И забыл про Лешакова.
Лиловая печать на голубом бланке едва не ввергла инженера в еще большее уныние — печать и подпись обязывали явиться на работу третьего апреля, завтра. Но Лешаков плохо представлял, как это будет. А главное, не знал: зачем? Все, что произошло в последние три дня, он ежесекундно отчетливо помнил. Но что предшествовало этим дням, как бы забыл. Словно и не было тридцатилетней жизни.
Лиловая печать поликлиники предписывала продолжать трудовую деятельность. То, что он будет продолжать жить, Лешаков понимал и без предписаний. Проблема была в другом — дальше как? Печать же закрепляла законом прежнее, восстанавливала зачеркнутое. Восстановить то, что для Лешакова кончилось, печать не могла. Но пыталась. Она рвала душу инженера острыми углами — лиловый треугольник на листке с водяными знаками.
Снег прекратился. С тротуаров на газоны стекала талая вода. Снова неуловимо дрожала в воздухе весна. Ни одного проявления ее нельзя было назвать или отметить. Казалось: обыкновенный зимний день. Но то ли свет изменился, то ли тяжесть в душе сдвинулась. Лешаков хмуро шлепал по лужам. Уже он не плелся, а зло и решительно шагал. И обрызгал встречную гражданку: она заслонилась авоськой, Лешаков извинился, искренне сожалея, но жалость к чужим чулкам решимость не убавила.
* * *
После поликлиники был универсам. Лешаков долго слонялся с проволочной корзиной вдоль рядов, небогатых продуктами. Решился и купил простоквашу. С тяжелым карманом он вернулся на улицу.
Праздник переворота кончился. Предстояло жить. Падать и взлетать — куда ни шло, Лешаков преодолел смятение с честью. Но вот просто жить, на сегодняшний день в том состояла основная трудность.
Идти домой не хотелось. Инженер погулял по бульвару, смекнул, что неплохо бы поправить здоровье, выпить пива — похмелье давило. Сосчитал мелочь, на бутылку не набрал. Оставалось зайти в пивную, там в розлив.
Маленький бар шумел, гегемонил в соседнем квартале. Три ступени вниз. За стеклом в гардеробе розовел лицом швейцар дядя Ваня. На ступенях перед запертой дверью теснилась кучка парней. Дуло с реки. Парни бранились, стучали в стекло, совали в замочную скважину рубль. Дядя Ваня обалдело блаженствовал в тепле, глазом осторожно косил на казначейский билет, парней оставлял без внимания.
— Пропустите? — попросил Лешаков, опуская воротник на пальто.
— Как же, сейчас! — рассмеялись на ступеньках.
— Пропустите, — с настойчивой вежливостью протолкнулся Лешаков.
— Тебе чего, больше других надо… Двигай обратно.
Но Лешаков стоял у стекла. Объясняться ему не хотелось. Важно было попасть на глаза дяде Ване. Швейцар кивнул, загремел ключами, приотворил дверь. Лешаков вскользнул — постоянный посетитель, ничего не попишешь. Раз в неделю, в тоскливый выходной, он заходил погреться теплым пивом. И для дяди Вани у него имелось словцо. Хорошее слово приятно человеку, если оно от души. А безыскусный Лешаков иначе не умел. В простоте часто говорил он, что думал. Тогда оттаивал надменный блин дядиваниной рожи. И в тот день старик обрадовался, повеселел, впустил, рубль забрал: за спиной инженера прошмыгнули двое парней. Остальные стояли терпеливо перед дверью, в тесном зале не предвиделось мест.