Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Если бы претенденты, думал он, тогда ладно — понятное дело.

Стало ему казаться, что все в этой истории не просто, это не обыкновенная волокита, а есть какие-то основания, скрытые причины. Не может быть никаких причин, — успокаивал он себя, — откуда причинам взяться, их нет и быть не должно. Но понимал, что разное случается, нельзя все учесть, обо всем догадаться. И волновался пуще.

По природе Лешаков не был скрытным человеком. Но к незаметности он так привык, что не считал уместным волноваться и переживать заметно, не любил чувства выставлять напоказ. Поэтому мало кто из сослуживцев замечал, что происходило с Лешаковым. А если и любопытствовали праздно, мол, как там и что с путевочкой, любопытство такое сильно смущало измученного инженера. Он недоуменно улыбался, разводил руками, отмалчивался. Да и что он мог сказать, если не было никакой разумной причины.

Что же я скажу, как объясню, почему не дали? — думал он. Ладно, пусть я там незаметный, незаслуженный и самый наираспоследний. Пусть!.. Но ведь и проступков за мной нет, не числится. За что ж меня мордой об стол? И происходит все так, будто никакого Лешакова нет. Может, и путевки для меня нет, потому что меня для них нет?.. Бог с ней, с Польшей. Знал бы — не просил. Но как же я теперь с этим жить буду? Людям как объясню?

Была весна. Лешаков много думал и плохо спал. Перед сном он упрямо читал, старался отгородиться от навязчивых мыслей. Потом бесконечно ворочался, зарывался в подушки. Ночь тянулась медленно и томила. Перед рассветом он начинал дремать и забывался, но лишь для того, чтобы через час испуганно вскочить и, не понимая, таращить глаза в серое окно. Оно светлело непостижимо, как сквозь сон, сорванный будильником.

Лешаков побледнел и осунулся. На службе больного вида его никто не принял всерьез — начиналась весна, сырая и нездоровая, все страдали от авитаминоза. В последний день марта инженер встретил на лестнице председателя месткома. И тот спрятался от Лешакова в дамском туалете.

До обеденного перерыва Лешаков бездеятельно просидел в углу. С каждой минутой лицо его становилось все более мрачным и болезненным. Дождаться конца рабочего дня он не смог и отпросился в поликлинику, где хмуро объявил, что простужен. Врач взглянул на пациента и без разговоров выдал больничный лист.

* * *

Лешаков не умел болеть. Заболев, он не знал, чем занять себя.

В комнате празднично распускалось запустение. Со стульев свешивалась мятая одежда. Дремали книги, недочитанные и забытые на заскучавшей странице. Пылились заигранные пластинки. Окурки в пепельнице пожелтели и увяли. Пепел и пыль — субстанция, из которой состояла атмосфера жилища. Жить здесь более не представлялось возможным. Лешаков это видел. Он повернулся к стене и опять начал думать о путевке и о том, что вот ведь как вышло — никак. И сам он оказался ничто.

Грустно было ему. За форточкой сыпался дождь. Мартовский снег разбухал на карнизе. И Лешакову казалось, будто в груди разбухает. Трудно стало дышать. Он лежал, и ему мерещилось, что он слышит, как тает снег и сочится в стены вода. Он вспомнил польские журналы и свою инженерскую жизнь и тихо заплакал — в первый раз после детства. И вспомнил детство.

Он вспомнил себя во дворе (мама выпустила погулять), коротко стриженного, в белых гетрах и коротких штанах на лямочках: их надо было застегивать крест-накрест, чтобы не свалились. Он стоял на куче песка, когда прибежавший с заднего двора с деревянным автоматом в руке Юрка Война вдруг удивленно отпрянул от него и заорал: «Смотрите! Смотрите! А Лешак-то — лопоухий!..» Никто не удивился. А умная Наташа сказала: «Он всегда лопоухий».

Удивился один Лешаков. Дома он долго стоял перед зеркалом, рассматривал уши. Раньше их не было. Он ничего не знал об этом. А теперь оказалось — они были всегда. И он не такой вовсе, как знал про себя, а другой, лопоухий, вот какой. Было обидно, словно обманули. Но никто его не обманывал. И оттого было еще обиднее. Лешаков тихо плакал, потому что жалел себя того, которого он знал раньше, а этот новый он — он себе не нравился. И ничего поделать было нельзя.

Все это вспомнил опять Лешаков, отвернулся от стены уже с просохшими слезами на бритых щеках и усмехнулся. Думаешь одно, а в итоге… Тридцать лет, и никакой Польши.

Он понимал, тридцать лет — ерунда. Но уже и не ерунда. Это нечто такое, чего не изменить. Многое еще можно, но кое с чем уже всё.

Он смотрел в противоположную стену. Наверное, было там пятно или рисунок на обоях. Но Лешаков не видел, а просто смотрел в одно место. Темнело. По карнизу бренчала вода. И то ли от неподвижности, то ли от монотонного звона он медленно успокаивался. И уже под навалившейся грустью было ему тепло, как под ватным одеялом. Это чувство согрело его. Он заснул. И спал тихо, спокойно, как в детстве. Так спят люди, миновав беду. Она им представляется последней, и они беззащитны перед будущим: беззащитные и доверчивые хорошо спят.

* * *

Лешакова разбудило солнце. Он открыл глаза, во сне ощутив лицом медленное тепло. Сквозь последние, красные и размытые, картины сновидения увидал ослепительный свет и зажмурился. А когда снова распахнул глаза, понял, что начался апрель и дома оставаться нельзя.

Он быстро собрался. Открыл окно, уронив на пол пыльные книги с подоконника. Замотал шею шарфом потуже. Он вышел во двор, где тревожно кричали синицы. Оглянулся на дом с закопченным, сырым фасадом, с мутными, еще зимними стеклами. Усмехнулся зияющей, распахнутой раме окна на четвертом этаже. И побежал переулком, разбрызгивая ботинками талый снег.

Он бежал недолго. Запыхался. Его одолела одышка. Сопя под тяжестью пальто, Лешаков брел по бульвару и щурился от яркого света. Было несоответствие в том, что началась весна и вокруг распространялись новый свет и новое тепло, а у него, у Лешакова, засаленная шапка и пальто на вате, в котором тяжело, неудобно. Казалось, привычка к старой вещи должна быть… Но привычка не обнаруживалась. Она пропала. Наоборот, Лешаков непривычно себя чувствовал в старом пальто.

Что это, почему — Лешаков объяснить не умел. Может быть, он теперь был не он, думал инженер и сам усмехался, потому что не верил в метаморфозы. Скорее всего, он в зимнем пальто и раньше себя плохо чувствовал, только не замечал, мирился, не придавал значения. Но отчего сегодня иначе, почему? Лешаков не знал, не догадывался, не понимал. Более того, он даже не мог сосредоточиться и обдумать новизну, взвесить и сравнить впечатления. Ему было не до того. Он бежал по бульвару — то есть плелся, путаясь в собственных ногах, страдая одышкой. Ему казалось, он бежит. Инженер спешил, не зная, куда и зачем. Все было ново вокруг, искрилось, играло на солнце. А грязная снежная шуба таяла, исчезала на глазах. Лешаков чувствовал, как в нем дрожит и расширяется тревога. Такого с ним не случалось давно. Это было новостью. И потому еще ненавистнее чувствовал инженер, как мешает подлое пальто, шапка, — маской казалось неумытое и небритое, прежнее лицо.

Теперь поздно говорить, что была Лешакову судьба — бежать и встретить, и прочее. Теперь, когда произошло, можно что угодно говорить. Даже метафизику можно. Мол, вот не случайно, все déterminé.

Случаются с нами необъяснимые вещи. Случаются, потому что мы их ждем и уже не можем обойтись без них. Иначе жизнь становится пустой, и не содержит привлекательности будущее. Вполне допустимо, что мы неосознанно сами проделываем над собой разные штуки, предварительно выждав, когда созреет готовность довериться необъяснимому совпадению или случаю, которые в другой момент не смогли бы потревожить всегдашнюю сонную невозмутимость, а тут вдруг.

Так или иначе, Лешаков бежал по бульвару, возбуждая любопытство прохожих. В сырых башмаках он шагал через лужи, по лужам, не замечая, но замеченный и сопровождаемый взглядами. Так он мог пробежать и бульвар, и еще несколько кварталов по мокрым улицам. Но дальше-то что? Как бы он жил, опомнившись потом, словно с похмелья ощутив головокружение, озноб и тошнотную усталость, нащупав ногами сырые стельки и узнав, что пальто застегнуто косо, не на те пуговицы, вспомнив, что его ждут запустелая и непригодная для жизни комната и служба, на которую он не желал возвращаться? Как бы он дальше жил, мгновенно осознав, что ничего нельзя изменить — уже ничего! — и в сознании этом застыв на проезжей части, словно в кататоническом шоке. Гуманнее было бы задавить Лешакова автобусом. Но он не добежал.

52
{"b":"152698","o":1}