— Отпустите, — говорит, — он здесь ни при чем.
— Кто такой? — направил фонарь капитан и, рассмотрев, обнаружил несомненное сходство — оглянулся на меня, опять посмотрел на пришельца.
Было лицо его очень похоже на мое лицо, только обрюзгшее, мешки под глазами, волосы длинные, неопрятные — больное было лицо.
— Ни при чем он, начальник, — кивнув в мою сторону снисходительно, объяснил капитану автор. — Это все я… Больше никто.
— Садитесь в машину, в отделении разберемся, — сказал капитан, ничуть не удивившись. Повидал он за нелегкую свою милицейскую практику всякого, даже сошествие с неба не смутило его.
— Настоящий разговор, — улыбнулся автор и обнял капитана за плечи. — Таким людям приятно сдаваться.
Он повел капитана к машине.
И, о чудо! Пошел капитан. А за капитаном милиционеры. И даже пес завилял хвостом.
Но тут начальник опомнился. Вынырнул из-под дружеской руки. Тотчас сержанты локти автору завернули, затрещал халат, и кинули его головой вперед в раскрытые двери машины. Донесся оттуда придушенный вскрик. Заглушая этот вскрик, взревел мотор. Капитан оглянулся, как бы вспомнив о чем-то, может быть, обо мне. Но я не дожидался. Я бежал.
* * *
Это был бег через ночь. В тишине обступивших тропинку деревьев гулом отдавалось эхо шагов. Моих. Эхо гналось за мной. Мигнула синяя лампа милицейского газика далеко на шоссе. Я бежал сквозь пустырь, наискосок, к светлому острову дальних огней городского квартала. Задыхался. По пересеченной местности, по мосткам над черным ручьем, по доске через канаву, мимо свалки, заросшей чертополохом. Упал, обжигая ладони в крапиве. Обжег. А затем вдоль по улице за автобусом. Догнал. Шофер подождал. Отвез меня к метро.
В душном вагоне подземки я, как рыба, ловил воздух ртом. В полупустом вагоне перебегал с одного сиденья на другое, тянулся к упругой струе сквозняка вентиляции, чтобы вдохнуть. Волосы на макушке шевелила струя. До лица не доставала. Алкал воздуха рот.
По эскалатору я подымался бегом, как в давние времена, словно бы опаздывал в школу. По этому эскалатору лет семнадцать назад я вприпрыжку спешил на урок. Школа была в переулке, рядом с домом культуры, куда мы ходили на «Колдунью» всем классом. У входа вывешивали фотографии босоногой девушки с испуганным в улыбке лицом, в изящно нелепом платье. На переменах одноклассницы распускали волосы под Колдунью. В переулке когда-то был дом, — мы переехали в новый район, но я посещал старую школу, ездил сюда на метро, и старый дом по-прежнему считался нашим. Я хотел описать его во второй главе, А лик случайно привез меня на машине, но рухнула родная стена — нечего описывать. Не оста лось во мне дома.
По бульвару я бежал от Владимирской площади в сторону Разъезжей. Трудно дышал. Замедлил шаги. До начала оставалось четверть часа. Можно было не торопиться.
Я пошарил в карманах: денег ни гроша, не было документов. Вместе с паспортом милиционеры прихватили бумажник.
Как же быть? Без билета не впустят?
По инерции я продолжал идти по улице Правды, когда неожиданно от молодого тополя отделилась хрупка я длиннонога я тень. Шагнула поперек, преграждая дорогу.
— Двадцать копеек? — услышал я требовательный простуженный голос подростка, машинально сунул руку в карман, но тотчас же нащупал пустое дно и возмутился детской наглости.
Рядом выросли еще три фигуры. Поодаль стояли четверо.
— Двадцать копеек! — повторил тот же голос.
— Н-нет… — ответил я, соображая на ходу, как выпутаться: подростки, но восемь — многовато, да и спешил я.
Осторожно я попытался скользнуть боком, в сторону.
— Эй, Седой, посмотри. Да ведь это отец наш родной!
— Друг любезный, — обрадовался за спиной еще один мальчишеский голос. — Вот так встреча!
Я оглянулся. Все восемь были одеты в обезличивавшие их, как униформа, дешевые куртки из нейлона производства местной фабрики — такое обычно носили воспитанники ПТУ, подмастерья. Но мне показалось, где-то я их прыщавые физиономии видел. Примелькались. Очень знакомы, а не узнать. Не назвать. Не…
Тут, как иглой, я был приколот: я узнал коммунаров своих, что должны были лечь грудой трупиков из-за прекрасной идеи в подтверждение концепции худсовета.
Они потянулись ко мне молча. Я смотрел с бесстрашным спокойствием человека, у которого уже все отбито. Я был узнан. Их пальцы ухватили кожанку. Вырвали меня из нее. Восемью парами цепких мальчишеских рук я был притянут к ответу, к стволу тополя. В темноте торопились испуганно тени прохожих.
Никто не поможет, понял я. Только бы бритвами не…
— Сука, — сказал мне простуженный голос.
Я узнал, не желал он захлебываться, дельфины спасали его. Тут же вспомнил. Подумал: они уцелели лишь потому, что я не отдал сценарий на телевидение… Я отказался, не стал, не смог, не захотел их добить. Я оставил им жизнь, сохранил… Вот в чем дело. Тут ошибка!.. Теперь это все несерьезно. Мы друзья.
— Друзья! — сказал я. — Постойте, все не так… — но в тот же миг получил ботинком удар по ноге, по косточке. Согнулся. Потом было много ударов. Я упал на загаженный газон городского бульвара. Пахло собачьим дерьмом.
— Контра! — хрипели они. — Ты хуже корниловца. Кровь полилась изо рта.
— Я понял… Ведь я все понял… За что?
— Ах, за что?!
Они били с надсадой, со смаком, на заводке, в прекрасном порыве отмщения, творили свое двадцать пятое октября с восторженным матом на устах.
Думал я: как могли они, — была идиотская мысль сквозь удары, — какими словами?.. Я их иначе писал, я им матерных слов не давал… Неужели и революцию творили они с этими вот словами? И дошло: ну, конечно, с этими. Удар сапогом по затылку вправил мозги. С какими же еще, понял я. Потом реалистывроде меня правильные словечки подобрали, чтобы пристойно звучало, а на самом-то деле…
Меня оставили, когда я уже не стонал.
Лежал на земле, руками скреб землю газона. Отмщенные персонажи разбежались. Прохожие обходили меня стороной.
Я оставлен был автором — забрали его. Покинут Мариной. Брошен даже своими гегемонами-героями — аз воздамвоплотилось в них. Вполне я отведал справедливости вкус. Наконец я согласен был с автором: предрассудком он считал справедливость. Теперь мне все было ясно. И я лежал.
Но лежать на бульваре, на земле, перед взорами оживленной публики, гулявшей через душный августовский вечер мимо меня, было неловко и стыдно. Да и неудобно на грязном газоне. К тому же могли подобрать и отправить в милицию. Без документов я бы оттуда не спасся, второй раз задержания я бы не пережил. Кроме того, считаные минуты оставались до начала сеанса.
Я приподнялся. Я прополз два шага по бульвару. Потом приподнялся еще. Качаясь, подобрался к скамейке. Присел. Из уха сочилась кровь, стекала с губы, запеклась на рубашке. Правый глаз видел плохо. Болело под ребром, ныл живот. Пальцы рук были разбиты.
На другой стороне, я увидел, сочилась вода из крана для поливки улицы. Я подобрал затоптанную куртку, стряхнул пыль с брюк и с ботинок, умылся, вытер грязь мокрой рукой, вымыл руки. Пятерней расчесал мокрые волосы наугад, без зеркала. И пошел по улице Правды туда, где горела зелеными буквами реклама: «Кино».
Едва переставляя ноги, замирая от боли, от конвульсий внизу живота, я брел по аллее к ярким электрическим буквам, — призывно светили они над бульваром в фиолетовом небе.
Я был призван ими. По счету расплатился сполна и теперь, волоча ноги, шел на встречу, на свидание, зная: мне ничто не поможет и не помешает.
Позади, за спиной остался черный бульвар. За мной ничего не числилось: я был лишен документов, автора, авторских прав, материальных средств, возможности добывать средства на пропитание в нашем мире, — этого мира я был лишен.
В желтом, освещенном громоздкой люстрой, фойе старой киношки (все здесь было до боли знакомо, — ничего не переменилось) я вспомнил, как мы шли в зрительный зал, словно школьники, похрустывая вафельными стаканчиками с мороженым.