Поздно вечером глухой, равнодушный голос приятеля в телефонной трубке вывел меня из оцепенения. Приятель спросил:
— Спишь, что ли? Прости, если разбудил?
И я, застыдившись своего резкого тона, хмуро ответил:
— Хандрю… А ты мешаешь.
Приятель смутился. Был он человеком грубовато активным, но умел различать, улавливать оттенки чужих переживаний, состояний, страстей. Я бы сказал, что способности этой он был обязан своим успехом. В его деле, как ни в каком ином, существенное значение имела эта способность: понимать других людей. И не так уж важен был самоанализ. Мало того, я вовсе не исключаю, что успех (подлинный) пришел к нему только потому, что он не зацикливался на себе. Мой милый, грубоватый приятель не был интеллигентом в больном значении этого слова. Собственно, объяснять, кем он, в сущности, был, — значило бы писать новую повесть, другую, и, смею заверить, очень непростую. Так что во второстепенном, информационном абзаце, в двух словах, я искренне затрудняюсь род его занятий как-то, с приблизительной хотя бы точностью, определить. Мало кто мог бы с достоверной убежденностью сказать, чем он занимался конкретно. Мне, близкому человеку, было известно, что он — нелегальный предприниматель. Обыкновенный подпольный миллионер.
В девятом классе (а мы учились в одном классе), в сочинении на тему «Кем хочешь быть?» он выдавил из себя фразу — сочинения ему не давались, и пространно он не умел излагать, — единственную фразу, но какую: «Я хочу стать миллионером». И стал.
Итак, приятель мой, в социальном смысле лицо без определенных занятий, а по слухам (по достоверным и проверенным слухам) — подпольный миллионер, в тот вечер позвонил и помешал мне хандрить, и смутился. Был голос его усталым и неярким. Выдохся он за последнее время. Просто не знал, куда спрятаться от своих комбинаторских затей, забот, обязательных развлечений, деловых обедов, ужинов, беспричинных праздников и просто бесконечной выпивки с полезными людьми. О, русская земля, циррозом печени ты отличаешь безумцев, дерзающих творить дела в твоих непереносимых условиях. Это не говоря уже о суете и тошнотворном мелькании мелкой невской сволочи: от фарцовщиков, ловивших каждое его слово, до молчаливых, солидных, скромно и мрачновато одетых валютчиков или стандартно расчетливых в улыбках вождей государственных предприятий. А вокруг питательная среда: ляльки, мальчики, ноги, коленки, задницы, ресницы, размеры лифчиков, прелестные хищницы (попасть в их объятья было не безопасней, чем карасю угодить щуке в зубы) — тоже своего рода бульон, образ жизни.
И борьба за выживание.
Все-то я знал о нем и о его жизни, и об усталости от образа этой жизни. Интонация его смущенная в телефонной трубке напомнила мне: я сам засмущался и забеспокоился, отыскивая такие, чтобы они были наши с ним, для нас обоих единственные слова. А получилось, да и то после некоторой паузы:
— Тебя мне для полного счастья не хватало…
Но Алик, так звали приятеля, после столь, казалось бы, нелицеприятной фразы оживился. Я бы сказал, ободрился даже. Клюнул на теплоту, которая мне понадобилась, чтобы скрыть раздражение, снять притворство. Интонация зацепила его.
— Послушай, — запнулся он, — ты прости, мы тут в киношку собрались, да адрес не можем выяснить. Не помнишь, что за клуб: пищевой промышленности, там «Колдунья» идет?
— «Хлеб-лепешки», что ли?
— Вроде.
— Помню, — развеселился я. — А почему «Колдунья»?
— Почему? — переспросил А лик. — Разве не знаешь? Ее последние дни показывают, вообще последние дни в стране. Кинопрокатные договоры заключаются на срок, вот срок на эту ленту и кончился — отдают во Францию. Так что спеши увидеть, в последний раз Николь Курсель и Марина Влади. Молоденькие. Обалденные девчушки! — он помолчал недолго и уже другим, неожиданно доверительным голосом продолжил. — Знаешь, есть что-то в старых фильмах. Столько раз смотрел и не замечал вроде. А теперь…
Я вспомнил: давно-давно у входа в кинотеатр, в этом самом клубе «Хлеб-лепешки» вывешивали фотографии светлой босоногой девушки, вспомнил ее испуганную улыбку, лицо, изящно невзрачное платье. Одноклассницы причесывались под Колдунью, по их поводу собирали педсовет. Я учился в старой школе — еще до знакомства с Аликом, до переезда в новостройки. Мы жили в милом кирпичном доме на углу, всей семьей: отец и мама. Давно.
И тут мне сделалось грустно — вспомнил.
— Где это? — опять спросил Алик.
— На улице Правды.
— Куда с Загородного сворачивать: на Разъезжую или на Звенигородскую?
— Лучше по Социалистической. Он замялся.
— Короче будет, — уточнил я, — это моя улица, я там жил.
— Послушай, — неуверенно предложил он. — Отложи свой роман или что там. Все равно в такую погоду невозможно работать. Собирайся, а мы за тобой заедем.
— Много вас?
— Надюха и приятельница ее тут одна, приблудная.
— Хорошенькая?
— Я в кино приглашаю…
— Ладно, — перебил я, — давайте, заруливайте. Надеюсь, не опоздаем. Какой сеанс?
— В десять.
Я отодвинул телефон, вылез из-за стола и, на ходу раздеваясь, роняя одежду на пол, скользнул в сырую духоту ванной.
Колдунья так колдунья, уже как бы радостно думал я, выгибаясь под холодной струей душа и понимая, что не помню подробности сюжета. Надежда шевельнулась, когда я попытался вспомнить, возникло волнение. Я чувствовал: там, в сюжетных изгибах, таится неожиданность. Мне давно ее не хватало. Может, и не ее вовсе, а иного, но не хватало. И теперь казалось, она таится там. Все поправимо. Я увижу и вспомню. Там.
Через десять минут, наспех расчесав мокрые волосы, в свежей рубашке, перекинув куртку через плечо и прихватив из вазы яблоки, я спустился во двор. Автомобиль, подпрыгивая на бугристом асфальте, огибал затаившийся сад. Он ослепил меня, как ударом, светом четырех фар. Ничего не видя в кабине, привыкая к темноте, наугад я протянул Наде и другой девушке антоновку.
— А мы для тебя тоже взяли яблоки, — оглянулся и захохотал за рулем Алик. — Ты не ел, наверное?
— Не помню, — соврал я, — вроде бы ел.
— Что ты помнишь, кроме своего сценария, бумагомаратель! Друзей разогнал, пьянку запустил… Хоть продвигается?
— Потихоньку.
— Не врешь? — переспросил он и опять оглянулся: видимо, что-то не устроило его в уклончивом тоне ответа.
Тогда, уже в свою очередь, мне стало смешно.
— Может, и вру.
Теплые огни таяли в зеленом сумраке вечера. Суетились перед машиной пешеходы. Обгоняли один другого автомобилисты. Вереницей катили прозрачные троллейбусы, словно аквариумы, наполненные нарядной публикой.
С проспекта, совершив плавный поворот, мы свернули в пустую, плохо освещенную улицу, которую я указал, и медленно поехали вдоль ряда черных деревьев.
— Впереди, за перекрестком, справа на углу — мой дом, — зачем-то сказал я, и, конечно, никто не оглянулся, не посмотрел в ту сторону. — К кинотеатру поверни налево. По бульвару.
Приятель за рулем кивнул.
Освещая фарами местность, мы выехали к перекрестку. И тут — сначала мне показалось, свет фар неузнаваемо переменил что-то в пейзаже. Я еще не осознал что, просто понял: случилось.
Это было не мое, другое какое-то место. Я его не узнавал.
Впереди мелькнул дощатый забор, щиты перекрыли проезд. Но поворот налево оставался свободен, и ничто не препятствовало автомобилю. Алик спокойно вглядывался, искал огни кинотеатра. Машина завернула на бульвар, когда я вдруг пробормотал испуганное, растерянное: «Погоди…» И, не дожидаясь остановки, толкнул дверцу.
— С ума ты сошел! — обернулся друг.
На родном перекрестке я стоял возле чужой машины, случайно доставившей меня сюда, к старому дому. Я искал глазами знакомый фасад. Дома не было. Белел забор. На струганных досках висел плакат: «Капитальный ремонт ведет СМУ-278». За забором подымалась глухая груда развалин. Это называли капитальным ремонтом. Над головой, зияя пустыми проемами, в фиолетовом небе стояла мертвая стена, другая стена (там была наша комната) обрушилась. Обломки завалили проезжую часть.