Она закрутила тюбик с кремом, положила его в коробку, а коробку — в шкафчик. Усадив Эллиота на край ванны, полезла за свежим бинтом. Он не заслужил такой заботы и внимания, но не чувствовал в Керстин раздражения. Вот бы еще раз послушать, как она смеется.
Она села рядом с ним и достала бинт из бумажного пакетика.
— Тридцать лет назад ты был маленьким мальчиком, — сообщила она.
— Семь. Мне было семь.
— Тогда кто купил картину? Твой отец?
— Нет. Он ненавидел ее. Не хотел даже держать ее в доме.
Керстин туго натянула бинт наискосок его ладони.
— Значит, мать?
Эллиот медленно согнул пальцы и кивнул.
— Да. Она была шведкой. Она умерла.
— Я знаю. Прости.
Она начала наматывать марлю на его руку. Керстин словно клещами вытягивала из него правду, таившуюся глубоко внутри. Он гадал, как много она уже знает. Много лет назад, на одной лондонской пьянке, он под строжайшим секретом рассказал Корнелиусу Валландеру о том, как умерла мать. Это была нетипичная для него ошибка, и он сразу же пожалел о своей откровенности. Корнелиус не тот человек, который устоит перед соблазном распустить слухи.
— Она купила портрет за пару недель до смерти. Иногда мама возвращалась на родину, чтобы повидаться с семьей.
— Картина была очень дорогая? Отец взъярился из-за этого?
— Не знаю, сколько она стоила. Вообще не уверен, что мать ее купила. Записи о сделке нет. Картину ей могли просто подарить.
— Зоя?
Эллиот пожал плечами, словно у него до сих пор не было мнения на этот счет.
— Может быть. Может, они были знакомы.
— Но ты об этом ничего не знаешь.
— Прямых доказательств у меня нет. Никаких бесспорных улик. Но я уверен, между ними была какая-то связь. В смысле, почему именно эта картина? Столь важная, столь… незаменимая.
Керстин взяла его за руку. Во рту она зажала английскую булавку.
— Не дергайся, хорошо?
— Дело в том, что я не верю, что Зоя отдала бы — или продала, если уж на то пошло, — ее кому-то, кто не понимал ее. Кто не понимал, что она значит.
— Кто не был посвящен?
Эллиот помедлил. Керстин вынула булавку изо рта и посмотрела на него.
— В некотором роде — да.
— Может быть, именно это не нравилось твоему отцу. — Она защипнула марлю и медленно просунула острие булавки. — Дорогой подарок, какие-то отношения, в которые его не допускали. Его оставили в стороне.
На секунду он снова оказался на лестнице, слушая вопли. Ужасные звуки. Горячие слезы бегут по его лицу.
Он закрыл глаза.
— Он называл мою мать ледяной девой. Говорил, что она должна держаться от людей подальше, чтобы не растаять. Ему всегда казалось, что он недостаточно хорош для нее. А потом она неожиданно умерла.
Он поднял взгляд, увидел, что Керстин снова за ним наблюдает, изучает его. Она выглядела встревоженной.
После перевязки повод оставаться исчез. Он сказал, что договорится о бумагах и заберет их у нее как можно скорее. И найдет гостиницу, в которой любят наличные и не беспокоятся о формальностях.
Керстин поблагодарила его за список и предложила выпить на дорожку.
— Это что-то вроде шнапса, — сказала она, доставая из холодильника высокую квадратную бутылку. — Один мой знакомый делает у себя в деревне, в качестве хобби.
— Это самогон?
Она улыбнулась, наполняя стопки.
— Я верю, что каждый человек имеет право сгоношить себе немного выпивки, даже если наше правительство против. Пей, не бойся. Всего-то пятьдесят градусов.
Он словно проглотил огонь, огонь с легким привкусом вишни. Керстин вытащила телефонную книгу и наблюдала через крохотный кухонный столик, как Эллиот просматривает страницы в поисках приюта. Ничего подходящего. И вообще непонятно, как он собирается платить.
— Расскажи мне о своей жене, — попросила она, наливая по второй. — Кто она? Давно вы женаты? — Он оторвался от справочника. — Ничего, что я задаю такие личные вопросы?
Он вдруг понял, что ничего. В Англии он возмутился бы — и возмущался, — если у кого-то хватало наглости задавать подобные вопросы. Но здесь и сейчас все было совсем по-другому. Ее любопытство даже льстило ему.
Он рассказал ей все, со дня первой встречи с Надей до дня, когда она окончательно ушла. Алкоголь развязал ему язык, разложил небольшой костерок на дне желудка. История разительно отличалась от той, что он прокручивал в голове все эти месяцы. На этот раз он никому ничего не доказывал — ни суду, ни кому бы то ни было еще. Он смог посмотреть на все глазами Нади. Она была одинока в Лондоне, теперь наконец он ясно это понимал. Одинока, сбита с толку, в плену у обязательств. И все его отчаянные попытки обеспечить ее — вплоть до нарушения закона — лишь ухудшали ситуацию.
Керстин засыпала его вопросами. Она хотела знать о Терезе и о том, как девочка переносит развод. Эллиот внезапно понял, что после смерти малыша Керстин была одинока, отрезана от окружающего мира, как часто бывает с людьми, вернувшимися с войны. И отчаянно хотела снова втянуться в эту жизнь.
— Чего я не понимаю… — Она снова потянулась за бутылкой, хотя бокалы еще не опустели. — Зачем тебе эта адвокатша и еще куча людей, которым ты платишь, чтобы вернуть дочь? Они же не могут решить, с кем ей остаться, верно?
— Так принято в Англии. Принцип состязательности сторон. Мои люди доказывают мою правоту, ее люди доказывают ее правоту. Суд выносит решение.
— Я не об этом. Я о тебе. Что тыдумаешь.
Она поднесла бутылку к его бокалу. Эллиот прикрыл его ладонью.
— Если бы я не считал, что Терезе будет лучше со мной, я бы не сражался за нее.
— Так вот что ты делаешь? Сражаешься?
— В смысле?
Керстин налила себе еще.
— Не знаю. Только мне кажется, если бы ты правда сражался, сражался изо всех сил, то сейчас ты бы был там. Вот и все.
Он осушил стопку, встал. Пора идти. Она сказала, чтобы он не валял дурака и заночевал на диване. Уже слишком поздно и слишком холодно, чтобы искать гостиницу. У него не было сил отказаться.
Через полчаса они лежали в темноте в противоположных концах комнаты. И вот тогда он спросил ее, что она знает о крымских картинах.
Но она уже заснула.
Эллиот спал плохо, пульсирующая боль в руке будила его снова и снова, а когда он проваливался обратно в сон, то видел пересадку кожи и позолоченную плоть, живую ткань, иссеченную ножами из собачьих клыков. Ему снился Анубис с женским телом, мерцающий рисунок на стене гробницы. Потом он оказался в студии и пересмотрел тот немой фильм, на этот раз вместе с Керстин, которая тревожно следила через его плечо, не загорится ли снова пленка, но она так и не загорелась. Потом домашнее видео превратилось в кино о его собственном детстве, цветное, яркое, зернистое: двухлетний Маркус в мешковатых штанишках семенит по лужайке в протянутые руки матери, щурится на солнце в камеру.
Когда он проснулся наутро, Керстин уже ушла. Он понятия не имел, куда. Он поднял жалюзи. За окном висел густой туман. Огни поезда медленно скользили в город. Все спешили по своим бесчисленным делам.
В свете дня квартира выглядела еще более грязной и унылой. Пара недорогих стильных штрихов — ковер, современные вазы и лампы — едва ли скрывала убожество. Бутылка шнапса по-прежнему стояла на столе. Таблетки все так же валялись у незаправленной кровати. На несколько коротких часов жилище Керстин стало убежищем. Теперь оно казалось тюрьмой.
Он поискал свой мобильник, включил его, ожидая лавину голосовых сообщений: от Гарриет, от Корнелиуса, может быть, даже от Нади. Но на этот раз, практически впервые, не было ничего. У вас ноль сообщений.
Все с ним покончили. Вычеркнули из своих жизней — его шведские выходки лишь оттянули этот миг. Он, как говорится, стал историей.
Эллиот сварил кофе и стоял у окна, глядя на поезда и коробки с письмами Зои. В голове теснились сомнения. Он упустил свой последний шанс стать нормальным человеком — ради обещания знания, которое всегда оставалось не более чем обещанием. Он снова на обочине. Но теперь ему некуда больше идти.