34
Сальтсёбаден, март 2000 г.
Ноги уже онемели; спотыкаясь, она заходит в море. Глубина — по лодыжку, она падает и до крови разбивает колено. Встает, сплевывая соленую воду, борется с рассветным холодом, убеждая себя, что люминал скоро подействует и все будет кончено. Ее ноги отливают под водой зеленым, словно уже отчасти перестали быть живой плотью.
Наверху, в студии, Маркус Эллиот видит все это словно в записи.
Под Севастополем она сделала то же самое. Она отправилась за город, хотела взглянуть на места, что помнила с детства, усадьбы в тени кипарисов и кедров, но так и не нашла их. Она примостилась на осыпи из песка и гальки, положив подбородок на колени, и смотрела на волны. Она воображала волны изнутри, представляла, что лежит на дне и смотрит, как они набегают на берег, смывая всю грязь и низость человеческих поступков, превращая все в песок.
Тогда все и должно было произойти. Это был прекрасный момент, конец, который она избрала бы за поэтичность. После она лишь откладывала неизбежное и правильное. Как червяк на крючке, она содрогалась и извивалась, тем самым загоняя острие все глубже — надо же, она думала, что искусство способно спасти ее, что искусство, подобно хирургу, может прижечь рану и закрыть ее. Позволить ей начать сначала. Но нож хирурга грязен, а искусство бесчестно. Каждый надрез распространяет гангрену. Зараза переходит на тех, кто окружает Зою, даже на тех, кого она любит.
В тот раз у нее не хватило смелости. У нее не было лекарств, чтобы притупить страх. Как похоже на нее, потерпеть неудачу оттого, что заранее не позаботилась обо всем. Она просто бросилась в воду и поплыла к горизонту, борясь с зыбью, которая относила ее к берегу. Когда она наконец выбралась на глубину, то обнаружила, что вокруг плавает мусор. Она схватилась за деревяшку и не нашла в себе сил отпустить ее. Ее прибило к берегу, точно груду тряпья.
На этот раз все проще. Никакой зыби. Только полезное глубинное течение. Надо лишь пройти немного вперед, и течение довершит остальное. В небе выгнулась бурая дуга дыма из трубы крошечного корабля — пятнышка на горизонте. Надо лишь смотреть на дым и идти вперед.
Записки она не оставила. Хочет, чтобы люди говорили, что это несчастный случай. Несчастные случаи всегда трагичны, когда речь идет о молодых художниках. Все эти бредни о несбывшихся надеждах, о пробуждавшейся гениальности. Прочитав некрологи, все будут гордиться ею — чего ей так и не удалось добиться в жизни. Она видит лицо Алена в миг, когда она говорит, что любит его, видит в его глазах подавленное разочарование и отвращение.
В воде под ней движутся темные тени. Она чувствует, как они касаются ее кожи. Пробует достать ногой песок. Не получается. Она задерживает дыхание и погружается с головой, открывает глаза и видит под собой, футах в двадцати, что-то грязное и пестрое. Похоже на остов лодки, на нем лежит старый ржавый якорь. Щупальца водорослей хватают ее за ноги. Она поворачивается и видит, как морское дно исчезает в темной глубине.
Она всплывает на поверхность, хватая воздух ртом. Лучше умереть на отмели, чем послужить пищей той страшной тени. Но она больше не чувствует рук. Все ее тело стало мертвым грузом. Даже кожа на лице как будто тянет ее вниз. Даже если она передумает, возвращаться слишком поздно.
На поверхности спокойно. Далекое, густо-синее небо. Восходящее солнце заливает воду золотом.
Она переворачивается на спину, несколько раз глубоко вдыхает. Золотая вода обволакивает ее, погружает в красоту. Она расслабляет шею. Биение сердца замедляется. Здесь, между светом и тенью, царит странный покой, абсолютное чувство завершенности. Она хочет навсегда остаться здесь, где свет такой теплый и ласковый.
Когда глаза ее уже закрываются, она слышит далекие голоса на берегу. Она жалеет, что не может ответить им.
Ее вытащили из воды два поваренка. Еще минута — и они опоздали бы. На берегу они положили ее набок и давили на спину, пока вода не вылилась из легких. Она очнулась, ее вырвало молочно-белой массой. После этого Зою усадили на заднее сиденье машины ночного портье и умчали в больницу в Тунисе, где ей промыли желудок и поставили капельницу с физраствором. Ее номер обыскали, нашли паспорт и позвонили в шведское консульство. Консул приехал в больницу, поговорил с врачами и отправил телеграммы в Стокгольм. Пахло скандалом. Карл Чильбум — политический лидер и член парламента — по мнению многих, очень полезный человек теперь, когда он откололся от Москвы. Где-то наверху решили не вмешивать в это дело местную полицию.
Общение со Стокгольмом шло на дипломатическом языке. Слово «самоубийство» не употреблялось. Чильбум сперва решил, что у его жены мигрень из-за солнечного удара. Врачи обследовали ее и выявили неврологические нарушения, возможно результат менингита. Все согласились, что она должна покинуть страну как можно скорее.
Сохранились черновики Зоиных писем к Карлу, в которых она пыталась рассказать ему, что произошло. Но посылала совсем другие письма, если судить по ответам. Карл завяз в деле по обвинению в клевете, выдвинутом правительством. Он не мог уехать из Стокгольма, пока все не закончится. Она покинула Тунис в начале июня и отправилась во французский санаторий на курорте Жуан-ле-Пен. Там она провела шесть недель, одна.
Руки Эллиота снова дрожали, когда он связывал тунисские письма. Он заболевал. Ему было холодно, но лицо горело. Он убрал письма обратно в коробку, а коробку — в стол. Он знал, что должен ввести важную информацию в базу данных. К тому же он прочитал еще не все письма за 1931 год. Но он не в состоянии делать это сейчас. Есть заботы поважнее. Он должен принять лекарства и согреться.
Дров больше не было. Или он раздобудет топливо, или замерзнет до смерти. Он разыскал топорик в котельной и отправился в лес. Вечерело, солнце красным пятном зависло над горизонтом. Снег лежал заветренными, покрытыми коркой льда островками. Эллиот поднял воротник пальто и побрел к берегу, прислушиваясь к хрусту наста под ногами.
На возвышении у берега росла сосна, кривая и иссохшая, с выбеленным ненастьем стволом. Он встал поудобнее и принялся работать топором, ухватив его обеими руками.
Ветер слабый, но переменный. Он порывами задувал вокруг мыса к берегу, издавая шлепающие, булькающие звуки. Минута в ледяной воде — и кожа будет гореть огнем. Он умрет, погруженный в обманчивое тепло.
Ветки цеплялись за рукав. Хлестали его по липу, словно пытались отогнать. Он рубил вслепую, удары становились все чаще. Он отчаянно обрубал ветки, оступаясь, спотыкаясь о торчащие из земли корни. Лицо его горело от лихорадки и физического напряжения.
Они сказали, что разница между жизнью и смертью — одна минута. Он слышал, как зеваки рассуждали об этом, словно в самом факте есть нечто благотворное, словно из этого в самом деле можно извлечь урок. Повзрослев, он заметил, что трагедии и почтитрагедии всегда приносят отстраненность и ясность мысли, пусть ненадолго. Мир не живет по четкому плану. Силы хаоса могут вмешаться когда угодно, и им не нужен повод. А потом все идут мимо, пожимая плечами, потому что, в конце концов, ничего уже не попишешь.
Но в первый раз, услышав это, он был слишком юн, чтобы пройти мимо. Ему было всего семь лет.
Иди и скажи матери, что ее передача началась.
Он нарочно медлил, поднимаясь в ванную. В этом все дело. Он тоже хотел посмотреть, особенно ему нравилось начало. Но отец сказал, что это только для взрослых и вообще, ему давно пора спать.
На лестничной площадке он остановился и надул губы. Если он не сможет посмотреть, то пусть и мама немного пропустит. Он сел и уставился на стенные часы, ожидая, пока начнется музыка.
Он сидел так около минуты.
Он никогда никому об этом не говорил. Отец не спросил его, почему он так поздно поднял тревогу. Он вообще был молчалив. Но Эллиот помнил, как врач «скорой» качал головой, когда мать уносили: «Минутой раньше — и ее спасло бы искусственное дыхание».