Ее учитель Кандинский проповедовал экспрессионизм. Он сделал для живописи то же, что Станиславский для театра. Он учил отображать не внешний мир, но собственное восприятие его. Он работал над развитием языка цвета и форм, говорящего напрямую с подсознанием.
Зоя позже сказала, что была слишком юна, чтобы понять теории Кандинского. Ей требовалось научиться линии, форме и технике. Но она впитала суть его суждений. Она писала Андрею о своем поиске самовыражения, попытках вложить что-то настоящее и искреннее в свои картины. (Она одному Андрею писала о подобных вещах. Карлу Зоя отчитывалась, сколько продала и почем.) Эта суть учения Кандинского осталась с ними обоими.
Эллиот развесил репродукции по стенам. Их двухмерность оскорбляла. Картины были мертвы, словно стоп-кадры из фильма. Он разглядывал их одну за другой, кругами ходил по студии, если нужно, то с фонарем в руке, ходил до тех пор, пока не научился проделывать это с закрытыми глазами в своем воображении.
Где же Зоя в этих картинах? Где ее личная правда в этих ярко раскрашенных утопиях?
Он смотрел и смотрел, но не видел ее.
Через триста пятьдесят писем изменилось еще кое-что. Шел 1928 год, год, когда Зоя увидела портрет Фернанды Баррэй кисти Фудзиты на рю-де-ла-Пэ. Неожиданно измена стала возможна. Эллиот нашел первые свидетельства в коротком письме Андрея Бурова от 17 марта.
Я только что вернулся в Москву и с радостью обнаружил твое последнее письмо, хотя само оно не принесло мне ничего, кроме боли и печали — ведь ты, похоже, влюблена в кого-то другого. В действительности, перечитывая его — да и все другие твои письма, — я понимаю, что это скорее страницы дневника, и по сути написаны они совсем не для меня, а для тебя самой. Одно я знаю совершенно точно: когда ты влюблена, Зоя, ты неспокойна. Совсем как ты говоришь: твоя любовь способна лишь разрушать. Ты в поиске, который никогда не закончится. Но умоляю тебя помнить, что я всего лишь создание из плоти и крови, и избавить меня от подобной жестокости.
Эллиот потянул за ниточку. Зоя провела большую часть года в Париже, работая в студии на улице Фобур-Сент-Оноре. Она экспериментировала с рядом сюжетов и техник, что вылилось в эклектизм, которые критики того времени полагали признаком незрелости. К разгадке личности ее возлюбленного ключей было мало. Русскому другу в Стокгольме она написала, что он приехал из Южной Америки.
…отец отослал его, чтобы избежать скандала. У него был роман с замужней женщиной, и отец решил положить конец этой связи. У него не хватает денег на жизнь нам обоим, а то немногое, что есть, он спускает за карточным столом. Но он так внимателен ко мне: пришивает пуговицы, чистит туфли. Он любит даже сам пудрить мне лицо.
Через несколько дней она написала Карлу, спрашивая, не хочет ли он развестись, и даже сообщила ему, что собирается вернуться в Россию. У Карла была в разгаре предвыборная кампания. Он ответил, что слишком занят, чтобы даже думать о подобных вещах. Велел ей не глупить и сосредоточиться на собственной карьере.
Роман с южноамериканцем продлился недолго. К октябрю Андрей уже поздравлял Зою с тем, что она снова одна, «без любовников». Но Зоя изменилась, стала безрассудной в личной жизни. В последующие месяцы она получала письма от разных мужчин, намекавшие на нечто большее, чем флирт. Кинематографист Джек Ортон писал ей о своей любви и ревности, охватывавшей его, когда он представлял Зою в объятиях других мужчин. Они познакомились в Стокгольме в 1927-м, где он работал помощником режиссера на съемках «Греха», адаптации пьесы Стриндберга. Еще был португальский аристократ, студенты-художники, мужчина, который посылал ей открытки из всех уголков Европы, подписываясь просто «Le Petit Marquis». [14]И ресторатор Коля.
На каждого мужчину Эллиот заводил досье, куда шла вся доступная информация. Он хотел понять, почему именно эти мужчины, что такого Зоя видела в них, в чем она нуждалась.
Писем от Коли было немного — всего пять. Но они пылали невиданной доселе страстью.
…ты помнишь те бесконечные минуты, когда мы впервые оказались вместе? От одной лишь мысли о них у меня заходится дыхание. Это что-то необыкновенное — любить кого-то так сильно, что испытываешь физическую боль. Пожирать друг друга, словно умираешь от голода, отдавать всего себя целиком, без остатка. Я целую тебя, единственная моя, и не могу оторваться. Целую каждую твою клеточку, каждую линию твоего лица, каждую твою складочку. Боюсь, я отравлен твоей нежностью, я твой раб, я не смогу без тебя жить. Я лишь надеюсь, что в Стокгольме смогу снова взять себя в руки и похоронить свои чувства в работе. Но надежда моя слаба, ибо то, что связало нас, так ослепительно и так правильно.
Правильно, но не долговечно. Летом 1930-го Зоя была влюблена в скульптура, человека, обремененного женой и сыном. Она писала из гостиницы в Сёдертелье, где жила одна в ожидании возлюбленного, письма, отравленные муками совести, но полные яростного желания.
Каждая новая одержимость была глубже и отчаяннее, чем предыдущая. Каждая порождала еще большую боль и ненависть к себе.
Весной 1931-го она встречалась со студентом-художником Аленом. Он был на семь лет младше нее, родом из Северной Африки. Выяснилось, что именно из-за него она отправилась в Тунис. По крайней мере так она твердила в письмах, упрекавших его в том, что он пренебрегает ею.
Ален был красив и откровенно мужественен, как злодей из классической пьесы. Он страстно хотел познать артистическую жизнь, распробовать все ее тайны и наслаждения. Его потянуло к Зое после успеха ее выставок в Париже и Стокгольме, но письма его говорили о бесцельности и недовольстве. Общий друг по имени Луи написал Зое, что Ален никогда никого не любил, что он неспособен на это.
Писем к нему было больше, чем к другим. Зоя хранила копии всех посланий к Алену. Отвечал он редко и коротко, в основном до поездки Зои в Тунис. Зоя поддерживала эту связь, цеплялась за нее, хотя все время знала, что роман обречен.
…столь многое против меня, но я до сих пор осмеливаюсь быть здесь и любить тебя. Это прекрасно и одновременно ужасно. Даже Господь против меня. Я вчера дошла до церкви и обнаружила, что она заперта, несмотря на то, что мне говорили. А когда я вернулась туда сегодня и сумела попасть внутрь, там царила мертвая тишина, словно Господь отказывается говорить со мной, сказать мне хоть слово утешения. Выйдя из церкви, я видела лишь множество пар, юных пар, рука в руке, довольных и умиротворенных. Я не хотела попадаться им на глаза, потому что знала, они смогут разглядеть мои печаль и страх. И что бы я сказала им, если бы они поприветствовали меня, ведь единственные слова, какие могут слететь с моих губ, единственные слова в моей голове — это слова любви?
Обними меня, прижми к себе, утоли мои печали, поговори со мной, как ты один умеешь. Говори мне слова нежные, слова, за которые я смогу ухватиться хоть ненадолго, слова, которые я смогу вспоминать, когда ты покинешь меня, слова, которые останутся со мной и принесут мне мужество и покой.
Днем в среду Эллиот сидел в студии и читал письма Зои к Алену. Некоторые были отправлены из гостиницы «Зефир» в Ла-Марсе, небольшом прибрежном городке на севере Туниса. Как-то за один день она написала ему трижды. В той же стопке было кое-что необычное, в частности телеграммы Карлу Чильбуму из шведского консульства в Тунисе. Похоже, до них дошли тревожные слухи о его жене.
Это был день света и тени, тяжелые облака то и дело закрывали солнце, с запада наступали дождь и мокрый снег. Он подошел к окну и поднес страницы к свету.
Звук мотора заставил его поднять взгляд. Из-за угла выезжала машина. У ворот она затормозила и остановилась. Это был «фольксваген» Керстин Эстлунд.
Следы шин его автомобиля уже почти занесло снегом. Печи горели весь день. Дрова высохли совершенно. Ей придется подойти ближе, чтобы заметить дым.