За два года до этого, поздней осенью 1956 года, Дудинцев, сумевший напечатать свой роман, на устных его обсуждениях говорил уже гораздо менее свободно, чем раскованные романом и фактом его напечатания читатели. Пастернак же использовал в полемике с собратьями по цеху (пока можно было ее вести) печатный опыт Дудинцева – и не отступил от своего. Он хотел закрепить прецеденты – зафиксировать первый абрис нового времени; он пытался войти в волну, подымавшуюся в начале 1956 года и вынесшую на отмель печати роман Дудинцева и два выпуска «Литературной Москвы».[375]
К началу 1959 года Пастернак был изъят из литературного процесса. В том же году вышел и остался незамеченным роман зэка с немалым стажем Юрия Домбровского «Обезьяна приходит за своим черепом», над которым автор работал с 1943 года. Почему он остался незамеченным (благодаря слишком плотному антифашистскому камуфляжу? не были готовы?) – над этим еще стоит поразмышлять.
Через два с половиной года после смерти Пастернака, осенью 1962 года, в «Новом мире», где не удалось напечатать «Доктора Живаго», появился «Один день Ивана Денисовича» (написанный в 1959-м): так плотно шел напор изнутри русской литературы. Через два года там же напечатан «Хранитель древностей» Ю. Домбровского, недостаточно замеченный в лучах заслуженной славы Солженицына. Начинался новый, второй цикл литературного процесса, увы, того же советского времени – «оттепель» не подмыла основных опор.
Именно Пастернак, в прямой связи с премией, символизировавшей мировое признание, взялся рассуждать о нерефлектируемом с 1930-х годов, застывшем в своей двусмысленности понятии «советский писатель».
«Я еще и сейчас, после всего поднятого шума и статей, продолжаю думать, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные “Доктору Живаго”, – пытался объяснить он недавним сотоварищам (в цит. письме руководству СП от 27 октября 1958 года). – Я только шире понимаю права и возможности советского писателя и этим представлением не унижаю его звания».
И еще раз в том же тексте, говоря о Нобелевской премии, он стремится нейтрализовать словосочетание «советский писатель», сведя его к первому, географическому значению, изолируя его от второго, идеологического (издавна, как известно, слипшегося с географическим) – и тем самым зачеркивая оппозицию «антисоветский»:
«… В моих глазах честь, оказанная мне, современному писателю, живущему в России и, следовательно, советскому, оказана вместе с тем и всей советской литературе. Я огорчен, что был так слеп и заблуждался».[376]
Можно было бы сказать, проецируя на политическую жизнь постсоветского времени, что Пастернак сопоставим с Горбачевым, стремившимся вложить новое содержание в старые понятия. Через три года Солженицын смахнет со стола представление о «советском писателе» вообще, как впоследствии Ельцин поступит со всей советской системой.
5
Шолохов очень рано задумал роман,[377] в некоторой степени подобный тому, который Пастернак писал уже в последней трети своего литературного пути, – роман о революции и Гражданской войне, с героем, не вписывавшимся своей незаурядностью и тяготением к свободе и к совести в строящееся большевиками общество (нельзя не обратить внимания и на сходный рисунок прошедших через весь роман отношений героя с его обеими женщинами). Написать и напечатать его Шолохову помогли биографические обстоятельства. Во-первых, возраст, то есть принадлежность ко второму поколению, во-вторых, определенная узость творческого диапазона.
Люди первого поколения (в нашем сюжете – Пастернак) были обременены своей юностью в предреволюционной России. У Шолохова, в отличие от них, не было материала для мучительной рефлексии о степени личной замешанности в подготовке революции: он участвовал уже в ее последствиях – в виде продотрядов.
Нам приходилось обращать внимание на важное суждение мемуариста – оно проливает свет на глубокие внутренние причины, по которым «Доктор Живаго» не был написан в течение первого цикла (как «Тихий Дон», добавим мы):
«До войны он еще отчасти верил и в идеологические требования и пытался писать свой роман (главы о Патрике, о 1905 годе) на основе сильно износившегося и пощипанного, дореволюционного интеллигентского, восходящего еще к народничеству мировоззрения, и у него ничего не получилось. Он чувствовал себя в безнадежном положении человека, взявшегося за квадратуру круга. Но после войны он обрел опору в очень свободно понятом христианском мировоззрении».[378]
«Очень свободно понятом» – удачные слова, говорящие о смене того круга вопросов, на которые на протяжении всего первого цикла старались давать ответы люди его поколения. Автор «Тихого Дона» не крутился в кольце этих вопросов, близких к квадратуре круга. Он вообще скорее не размышляет о революции, а изображает судьбы людей, втянутых в ее вихрь.
Что касается второго благоприятствующего обстоятельства – по свойствам Шолохов, видимо, не мог, встретив непреодолимые препятствия в одном жанре, временно переключаться на другие (как, скажем, Булгаков на драму, после неудачи с «Собачьим сердцем», или на роман – после полного краха на советской сцене). Он должен был бить в одну точку – «пробивать» свой роман любой ценой. Сосредоточенность усилий дала свой эффект.
Шолохов столкнулся с большими трудностями печатания в советских журналах. Он практически пошел наперерез потоку – почти не имея литературного имени, сразу вызвав недоумение самим обращением к большому жанру (рассказ – это было естественно для молодого), а также зрелостью и смелостью. (Все это стало одной из причин сомнений в авторстве романа.) Проследив перипетии борьбы Шолохова с цензурой, мы пришли к выводу, что в контексте конца 1920-х – 1930-х годов она была беспримерной.[379]
6-ю часть романа журнал «Октябрь» печатать отказался.[380] 2 декабря 1931 года автор пишет Е. Г. Левицкой о том, что уже исправленная им 6-я часть
«не удовлетворила некоторых членов редколлегии “Октября”, те решительно запротестовали против печатания и 6-я часть пошла в культпроп ЦК. Час от часу не легче и таким образом три года».[381]
Печатая в конце концов текст, «Октябрь» тем не менее сделал не согласованные автором купюры в № 3 (что было уже достаточно обычной практикой). Шолохов остановил печатание и заставил редакцию в следующем № 5/6 напечатать изъятые места![382] После журнальных мытарств Шолохов принял решение 4-й том не печатать в журналах – сразу отдельной книгой.[383]
Последующая работа над романом тормозилась уже другими обстоятельствами – страшными последствиями коллективизации, а позже – арестами друзей и добрых знакомых. Он стремился воздействовать на обстоятельства – главным образом посредством писем к Сталину (начиная с января 1931 года). Нельзя недооценивать связанный с этим риск. В письме Сталину от 4 апреля 1933 он описывал, как идут в его Вешенском районе хлебозаготовки:
«В Грачевском колхозе уполномоченный РК [районного комитета ВКП(б)] при допросе [стремясь любой ценой отнять у людей зерно, не добранное до “спущенной” району нереальной цифры] подвешивал колхозниц за шею к потолку, продолжал допрашивать полузадушенных, потом на ремне вел к реке, избивал по дороге ногами, ставил на льду на колени и продолжал допрашивать. ‹…› Я видел такое, чего нельзя забыть до смерти: в хуторе ‹…› ночью, на лютом ветру, на морозе, когда даже собаки прячутся от холода, семьи выкинутых из домов [те, кто “недосдал” хлеб до нужной цифры] жгли на проулках костры и сидели возле огня. Детей заворачивали в лохмотья и клали на оттаявшую от огня землю. Да разве же можно так издеваться над людьми?»