В эти годы в победившей партии было немало первоклассных ораторов, хорошо образованных недавних присяжных поверенных, вполне владевших тем самым «адвокатским красноречием», которое они на ходу умело преобразовывали в новую риторику. «Адвокатское красноречие никуда не годится, когда судебному практику приходится выступать на политическом собрании», – предостерегали авторы популярных брошюр, поясняя, что адвокатские приемы «на рабочую аудиторию производят иной раз самое неприятное впечатление».[424]
Одновременно власть стремилась втянуть в публичное говорение людей, никогда этим прежде не занимавшихся, – особенно в годы так называемой «борьбы с оппозицией»: вновь, как в самом начале послеоктябрьского времени, правящей партии было необходимо перетянуть на свою сторону большинство, только теперь уже членов своей же партии – посредством в первую очередь партийных собраний и соответствующих полемических выступлений.[425]
В 20-е годы выходит большое количество пособий, обучающих искусству ораторской речи. В книге Рожицына – специальные главы: «Ораторские жесты», «Непрерывность речи», «Богатство языка», «Искусство спорить с противником», «Что больше всего захватывает слушателей». Другая популярная книжка названиями главок выделяла «типы ораторов»: «Эмоционально воодушевленный оратор», «Оратор-эрудит», «Оратор здравого смысла», специально развивала темы – «Диспут», «Общие условия спора» и т. п.[426]
Экспансия политического словаря в общественный быт после Октября происходила одновременно с широкой кампанией по ликвидации неграмотности или, как называли ее чаще, – безграмотности («ликбез» – характерно, что сокращенную форму, быстро вошедшую в широкий обиход, произвели от неправильного – безграмотного, если угодно, словосочетания: если неграмотность ликвидировать в порядке кампании возможно, и в немалой степени удалось, то ликвидация безграмотности – задача невыполнимая, да она и не ставилась).
Ленин не скрывал, что главная цель кампании состояла в том, чтобы научить людей читать газеты, то есть облегчить агитацию. Через газеты и популярные брошюры большое количество иностранных слов с политической семантикой попадало в круг чтения и общественной деятельности поднимавшихся из низов общества людей, только что обучившихся грамоте. Они начинали выступать публично (что раньше было, конечно, прерогативой людей образованных – за исключением разве что крестьянских депутатов в Думе, говоривших, однако, довольно складно) и писать, употребляя полупонятые ими слова. Их тексты в свою очередь читали или слушали те, кто находились на еще более низком уровне образования. Словесная жизнь общества наполнялась этими новыми ущербными текстами, перенасыщенными политической лексикой.
Люди, прежде не говорившие публично, но гибко пользовавшиеся в повседневном быту своей нередко богатой и яркой, насыщенной подлинной образностью речью малообразованных низов (крестьянской, в первую очередь), теперь «выступали» на незнакомом и малопонятном им языке. Они усваивали его чаще всего одновременно с грамотностью, невольно полагая, что это и есть правильная «грамотная» русская речь – в отличие от их «неграмотной». Эта новая речь стала вытеснять их прежнюю, им вполне понятную. Это было одно из самых тяжелых последствий насаждения языка советской цивилизации: люди в какой-то степени лишились своего материнского адекватного языка. Он понизился в ранге, т. к. не мог быть использован в возникшей в доминирующей социальной сфере – публичной и, как правило, «городской». Теперь этот язык был применим лишь для бытовых речевых нужд.[427] Все заговорили постепенно на одном языке, до конца (и то вопрос) понятном только профессиональным политикам 20-х годов.
II. Новый язык глазами языковедов
1
Опасность для судеб языка быстро стала очевидна тогдашним лингвистам (только прогнозы они делали, по-видимому, разные):
«… Люди из вновь подымающегося общественного слоя, которые начинают выступать на литературном поприще, свое литературное образование, свой литературный вкус создали в большинстве случаев именно на этой повседневной газетной или вообще злободневной прессе, а потому у них обыкновенно просто нет ощущения правильного русского литературного языка».[428]
Е. Д. Поливанов в 1927 году под «литературным (стандартным)» языком понимает «тот стандартный диалект, на котором говорит культурно-доминирующая верхушка данного национального коллектива». Он поясняет: понятие «политически-господствующий класс» не вполне совпадает с понятием «культурно-господствующая группа».
Возможно, в этих рассуждениях было некое предощущение категорического доминирования в недалеком будущем нового советского «стандарта» (в то время еще формирующегося) – как «диалекта» не культурного слоя, а «политически-господствующего класса».[429] Но прямого сигнала о такой опасности не последовало.
Становилось во всяком случае очевидным, что раннее вовлечение в публичное обсуждение общественно-политических тем наносит непоправимый вред подросткам, лишая их начатков самостоятельного мышления. Школа и жизнь, писала М. А. Рыбникова, предлагают им
«задачи повышенной трудности. Учитель десятилетнему ребенку дает “доклады”, предлагает ему писать сочинения о причинах империалистической войны, и тот пишет, что война началась по той причине, что у государства не хватило “сырости”. Кроме непосильных требований школы, сама жизнь дает ребятам такие речевые образцы, которые совершенно уродуют их язык. Я разумею обращенность нашей речи последних лет к ораторским приемам. ‹…› Ученик овладевает какими-то языковыми штампами, которые не помогают, а вредят ему ‹…›».[430]
Ретроспективно можно говорить и о том, что в тоталитарном обществе для кого-то это оказывалось единственно спасительным, помогая сохранить жизнь.
2
Языковая ситуация первого пореволюционного десятилетия была гораздо более сложной, чем ситуация десятилетия последующего. Именно в эти годы в печати еще можно найти ценные констатации положения дел, признания – возможно, невольные, не вполне осознанные, которых позже мы уже не встретим: оратор
«должен руководиться запасом общепринятых политических выражений и слов. За десять лет наша партия сумела создать своеобразный язык, простой, сильный и выразительный. Каждый оратор должен вдумываться в партийный язык, изучать и прорабатывать его. Почти все руководители коммунистической партии говорят сравнительно однообразным языком, пользуясь общепринятыми выражениями, не стремясь к цветистым фразам».[431]
Тем не менее перспектива этого однообразия была отнюдь не так ясна, как это видится ретроспективно. Шла дискуссия о языковой политике – то есть о том, как добиться соответствия публичной речи задачам и целям новой идеологии. Сама необходимость этого соответствия сомнению не подвергалась (и по сложившимся политическим и цензурным условиям не могла подвергаться). Фундаментом дискуссии была вера в историческую обусловленность и успешность социального проекта большевиков.
Языковеды настаивали на том, чтобы освобождать публичный язык от «мертвых», то есть потерявших «коммуникационные функции», слов и синтагм. В потере этих функций их убеждало отсутствие данных речений в бытовом, частном диалоге: