Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Этот невидимый разлом – когда главное или не осознается, или утаивается, или то и другое нераздельно слиты – проходит через все дискуссии 20-х годов о языке газеты и вообще о языке (как и вообще, добавим, через весь советский период жизни России). Потом они на время стихнут (как и все дискуссии, кроме тех, результат которых предрешен). Потом – с середины 50-х – возникнут вновь, и опять – мимо главного, никогда не высказываемого вслух. Умолчание, двусмысленность, ложь – это не пейоративные оценки, долженствующие запоздало заклеймить тоталитарную власть. Это определение принципа работы механизма.

III. Диагноз Селищева

Сами принципы систематизации материала у Селищева, начиная с несколько неожиданных своей почти вызывающей элементарностью рассуждений во «Введении» о «речевом процессе» («1. Процесс речи представляет следующие стороны. Во-первых, он является процессом артикуляционно-акустическим…», с. 5; выделено автором), играют для автора второстепенную, вспомогательную и в очень сильной степени – камуфлирующую роль. Селищев стал одним из первых гуманитариев вырабатывать некий шифр для трансляции своих соображений в подцензурной советской печати.

Практически уже не имея возможности охарактеризовать состояние русского литературного языка, предшествующего Октябрьскому перевороту (неписаные ограничения в описании именно 1900-1910-х годов уже были очень сильны), Селищев вдается в подробные рассуждения о французском языке ХVII-ХVIII веков, затем – об изменениях в эпоху французской революции, оттуда довольно плавно, микшированно переходит к аналогичным изменениям в эпоху русской революции. Но кончает первую главу все-таки опасным подчеркиванием различий: если в «изящно-изысканной речи аристократической эпохи» Франции сильно чувствовалось «ее несоответствие действительности революционного времени», то «русский литературный язык в течение ХIХ в. был приспособлен для передачи различных самых тонких и сложных социальных и индивидуальных явлений». И «те русские революционеры, которые не утратили чутья русского литературного языка, горячо восстают против неумелого пользования этим языком» (22).

В 1928 году выразиться яснее относительно того, что для разрушения гибкой и разработанной русской литературной речи объективных оснований не существовало, было невозможно.

Обозначив таким образом свою фундаментальную позицию, Селищев и приступает к анализу новшеств и их удельного веса в современном языке.

Для нас несомненна уверенность автора в том, что язык власти бесповоротно затопил публичное речевое пространство. Он ищет средства для передачи читателю оснований этой своей уверенности.[447] И его книга по своему строению – решительное преобладание потока примеров, нередко по весьма приблизительным основаниям сгруппированных, – изоморфна этому именно факту затопления. Здесь, если угодно, ее эвристическая сила, а не слабость, которую наивно ищут сегодня в работе выдающегося лингвиста. Селищев явно понял, что сами эти примеры, представленные в изобилии, приобретут выразительную самооценку.

Той «веры в творческие силы советской эпохи»,[448] о которой говорил Поливанов в середине 30-х годов, за несколько лет до своей гибели, у Селищева явно не было – во всяком случае, он нигде ее не обнародовал.

Селищев постоянно держит дистанцию между собой и теми, кого называли «они»,[449] нередко – возможно, невольно – ее увеличивая: «Одним из видов экспрессивно-императивного воздействия речи являются лозунги. Они в изобилии раздаются в коммунистической и советской среде» (122; курсив автора). Та же дистанцированность[450] от вышеупомянутой «среды» – в описании засилья превосходной степени. Педалирование автором своего нейтрального тона достигает того, что описание начинает говорить против описываемого (что, несомненно, и раздражало иначе настроенного Винокура):

«Представление величия задач революции, трудностей в осуществлении их, угроз и наступлений противника – все это отражается в частом употреблении форм превосходной степени, а также эпитетов и сочетаний для величественности, колоссальности. С течением времени эти формы, эпитеты и сочетания утрачивают до некоторой степени свое эмоциональное значение и являются обычной принадлежностью речи революционного человека» (127; курсив наш).

«Революционный человек» – человек из той же самой «коммунистической и советской среды», с которой автор себя подчеркнуто не объединяет (опасаясь противостать).

В свое время, пытаясь вернуть в научный обиход почти не упоминавшуюся в печати работу, мы старались дать о ней представление тем, для кого она оставалась недоступной (надо трезво оценивать процент тех гуманитариев страны, кто имел возможность попасть в спецхраны крупнейших библиотек). Приведя полностью заглавие (сейчас почти невозможно уверить, что даже это «провести» через редактора академического издательства «Наука» было трудно), говоря о работе как «до сих пор остающейся уникальной в определенных отношениях», мы стремились самим характером примеров, подобранных Селищевым, дать понять читателю 60-х, когда писалась наша книга о Зощенко, и 70-х годов (когда она печаталась), как рано произнес автор «Языка революционной эпохи» свой приговор советской публичной речи.[451]

Селищев с явным трудом подбирал «проходную» для цензуры форму в описании того, как большевизм вульгаризировал публичную речь, ввел самые резкие формы полемики (пионером здесь был Ленин, после победы ставший образцом для подражания):

«Российские революционеры, как в свое время и французские, не стесняются употреблять в своей речи слова и выражения, считавшиеся фамильярными и грубыми. В устной и письменной речи последних лет в изобилии встречаются такие особенности» (68).

И отсылка к французской революции, и прошедшее время причастия, и нейтральное «особенности» – во всем этом тот, кто прошел путь уворачивания от советской цензуры в более поздние годы, разглядит интенцию автора. В каждом абзаце этой главы («3. Вульгаризмы. “Блатная музыка”. Стремление к “опрощению” языка. “Заезжательство”») автор балансирует на скользкой доске:

«Склонность коммунистических деятелей к крепким словам и выражениям получила у их противников название “заезжательство”».

И едва цензор насторожился -

«Представители коммунистов (вновь – дистанцирование. – М. Ч.) согласны с этим определением» (69; курсив наш).

«Три врага у русских коммунистов: активные представители других социалистических и демократических партий – “соглашатели”, русская эмиграция и дипломатия других стран. По их адресу направлены самые “крепкие” словечки коммунистических деятелей ‹…›. Эти слова должны были выразить с особой силой всю непосредственность настроения коммуниста. Но вследствие частого употребления эмоциональная значимость некоторых из этих слов и выражений утрачена: они стали употребляться, как обычные термины по отношению к тем или иным лицам и явлениям».

Вновь приходится подчеркнуть: нейтральность тона – в сочетании с «убойными» примерами – становится главным оценочным средством:

«Напр., если речь заходит об эмиграции, то она называется обычно белогвардейская сволочь; если говорят о социалистах-меньшевиках, то это говорят о социал-изменниках, социал-предателях; противокоммунистические мероприятия того или иного правительства это – махровая реакция империалистической клики» (83; курсив автора).

И далее – грозди ленинских поношений своего политического противника:

вернуться

447

Пожалуй, ближе других к позиции Селищева был в эти годы Л. Щерба: «…Капитальнейшим фактором языковых изменений являются столкновения двух общественных групп, а следовательно и двух языковых систем, иначе – смешение языков. Процесс сводится в данном случае к тому, что люди начинают говорить на языке, который они еще не знают ‹…› они одинаковым образом искажают в своей речевой деятельности то, чему подражают. Если со стороны другой социальной группы по тем или иным причинам нет достаточного сопротивления (а какое сопротивление могло исходить от лишенцев? – М. Ч.), то результат одинаковым образом “искаженной” речевой деятельности, являясь в то же время и языковым материалом, обусловливает резкое изменение языковой системы. ‹…› При восприятии одной группой языка другой группы может иметь место не только неполное им овладение, но и изменение и переосмысление его в целях приспособления к иному или новому социальному содержанию. Таковы многие языковые изменения нашей эпохи, особенно ярким примером которых может служить переосмысление хотя бы таких слов, как “господин” и “товарищ”» (О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании // Щерба Л. В. Языковая система и речевая деятельность. Л., 1974. С. 30).

вернуться

448

Цит. по: Леонтьев А. А., Ройзензон Л. И. Хаютин А. Д. Жизнь и деятельность Е. Д. Поливанова // Поливанов Е. Д. Статьи по общему языкознанию. М., 1968. С. 26.

вернуться

449

Ср. у М. Булгакова в «Роковых яйцах» (1924): «В 1919 году у профессора отняли из 5 комнат 3. Тогда он заявил Марье Степановне: – Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу. ‹…› Что же они делают? Ведь они же погубят институт! ‹…›».

вернуться

450

Она и в наши дни вызывает удивительные перверсии в восприятии – ср., напр.: «Юдофобский подтекст в книге “Язык революционной эпохи” прослеживается легко (! – М. Ч.)» (Одесский М. Вокруг полемики Г. О. Винокура и А. М. Селищева: научный и социальный аспекты // Язык. Культура. Гуманитарное знание: Научное наследие Г. О. Винокура и современность. М., 1999. С. 385).

вернуться

451

Было отмечено, что в работе Селищева «сделан первый набросок словаря» этой речи – «словаря, в который влились ‹…› военные термины (“командные высоты”, “фронт”, “линия”, “целевая установка”, “сигнализировать”, “установить связь”, “кампания”, “держать курс”) ‹…›. Охарактеризована эмоционально-экспрессивная функция новой речи – “эпитеты величественности, колоссальности”: “широчайшие массы”, “самым решительным образом”, “небывалый”, “титанический”, “чудовищный”; отмечена “катехизическая форма, посредством которой стремятся произвести более сильную интеллектуально-эмоциональную экспрессию” (с. 132)». Далее мы старались показать (в подцензурной, как и во время Селищева, печати), как вышедшая в 1934 г. «Голубая книга» М. Зощенко подтверждала диагноз и прогноз Селищева 1928 года, сознательно выраженный преимущественно в подчеркнуто эмпирической форме: книга «с не меньшей, если не с большей тонкостью регистрирует новые языковые черты, укоренившиеся в последние годы». Одним из примеров служила характеристика профессии сатирика; курсивом нами выделены были те самые словосочетания, о которых столько говорилось в первой половине 20-х годов и которые в начале 30-х уже стали невынимаемой частью публичной речи: «Она расширяет кругозор и мобилизует внимание то одних, то других на борьбу то с тем, то с этим. Она иллюстрирует всякого рода решения и постановления, а также приносит известную пользу в смысле перевоспитания людских кадров, ‹…› И в силу вышеизложенного ‹…› решили мы с этого момента слегка, что ли, переменить курс нашего литературного корабля» (Чудакова М. О. Поэтика Михаила Зощенко. М., 1979. С. 85–86).

50
{"b":"105180","o":1}