При этом борьба достраивается ассоциацией за мир (бесспорный советизм) столь же часто, как ассоциациями дзюдо и самбо (немало ассоциаций – классов, классовая), строитель – самое большое число ассоциаций – коммунизма. С немалым количественным отрывом от него дальше идут естественные, казалось бы, для «нормальной» языковой среды ассоциации кирпич, дом, рабочий, каска. А в числе единичных ответов наряду с высотник, города, маляр, рабочая одежда, школы, экскаватор появляются и будущее, светлое будущее, социализма, т. е. реликты советизмов.
Характерно, что на слово активный самое большое число реакций – комсомолец – свидетельство того, как глубоко пустила корни советская порча языка. Положительный – первая по количеству реакция герой: сугубо школьная советская синтагма, не сходившая со страниц советского квазилитературоведения с 40-х годов и застрявшая в памяти студентов. (Кстати сказать, в большой, на две с лишним колонки, статье на это слово в Академическом словаре (том вышел в 1960 году) примера положительный герой нет).
Эти примеры лишь репрезентируют сотни и более других случаев – например, «голое администрирование»;[549] «безродный космополит», где оба слова оказались искалеченными совместным пейоративно окрашенным употреблением и на долгое время потеряли возможность самостоятельного «нормального» бытования.[550]
Что, собственно, было делать с этим двухсловными слитками, которые не удавалось разрубить из-за много лет действовавшей силы взаимопритяжения, как не продолжать ими оперировать, но в новых целях, с иной окраской?…
Сначала это полуироническое употребление советизмов практиковалось среди «своих», подспудно противопоставивших себя официозу. Затем оно растекалось все шире. В 70-е – начале 80-х оно встречалось уже не только в речи маргиналов, но и людей официоза (не первого, конечно, эшелона), не на трибуне пленума ЦК, разумеется, а в полуприватной обстановке (где они с удовольствием, скажем, повторяли скетчи А. Райкина, их же и пародировавшего: «– Товарищ не понима-а-ет!»).
Второй чертой разговорной речи носителей литературной нормы стало активное проникновение в нее обсценной лексики. Это началось в 1959–1960 годах – причем не только в мужской речи (в интеллигентной компании в присутствии женщин), но и в женской (в той же компании, т. е. в присутствии мужчин). В редакционных комнатах «Литературной газеты», тогда быстро выдвигавшейся в «прогрессивные» органы, лихо матерились талантливые критикессы, глубоко смущая молодых литераторов, не готовых опускать планку разговорной речи интеллигенции.
3
Эти два пласта – ирония и мат – вскоре послужили фундаментом для во многом новой литературы. Проза взяла себе и то, и другое (знаменитый «Николай Николаевич» Ю. Алешковского остался единственным примером художественно-мотивированного широкого использования обсценной лексики). В центре нового поэтического жанра – формировавшейся «авторской» песни под гитару – оказалась игра советизмами. Только песни Галича и Высоцкого и открыли суть «канцелярита» в его смеси с просторечием – хотя бы в «Письме рабочих Тамбовского завода китайским руководителям»(1964) В. Высоцкого:
…Мы сами знаем, где у нас чего.
Так наш ЦК писал в письме закрытом —
Мы одобряем линию его!
«Авторские» песни запечатлели словесный хаос 60-х. Они вывели на сцену вполне реальных носителей странной речи – тех, кто так и не овладел литературным языком – и утратил «свое» просторечие. Демонстрация обломков разрушенной «своей» и полуосвоенной публичной речи наглядно показывала, что, собственно, овладение языковой нормой было затруднительно и по причине ее крайней отдаленности от нормы культурно-авторитетной.
…Тут стоит культурный парк по-над речкою,
В ём гуляю – и плюю только в урны я.
Но ты, конечно, не поймешь – там, за печкою, —
Потому – ты темнота некультурная.
В. Высоцкий. Два письма. 1966
Х. Интеллигенция в «языковой политике» второй половины ХХ века
Участие интеллигенции (особенно же гуманитарной, пишущей ее части) в «языковой политике» или изменении публичной речи ушедшего «сталинского» периода свелось к нескольким направлениям:
– «протаскивание» в печатный текст слов-сигналов, вызывающих – по причине их запретности или полузапретности – восторг автора и читателя по поводу нарушения этого запрета (так автору «Поэтики Михаила Зощенко» удалось в 1979 году «протащить» в печать, запрятав в середине абзаца, абсолютно «непроходимое» слово «новоречь»; см. также примеры у Г. Гусейнова – указ. соч., с. 40–41);
– выработка изощренных форм эзопова языка, выразившегося по большей части в словесном переодевании излагаемых сюжетов: так, за обличительным повествованием о цензуре или ином насилии при царизме должно было угадываться обличение автором тоталитарных порядков.
Соответственно для этого обличения заимствовались слова официальной речи. Таким образом, словам, и без того изгаженным советским официозным употреблением, еще придавалось вывернутое значение. Эти слова («царизм» и проч.) повисали в воздухе, паря над своим «словарным» значением, целиком зависимые от специфического восприятия советского читателя, уже поднаторевшего в чтении печатных текстов «двойного назначения».[551]
Активно наращивался словарь маргиналов (маргинал, нонконформизм, психушка, шмон), существовавший исключительно для устного приватного употребления (не шедшего дальше «московских кухонь» – до расцвета Тамиздата), в этом новом словаре широко использовались слова официозного словаря в полуироничном, четвертьироничном и общесдвинутом значении.
Здесь вполне к месту слова С. Н. Булгакова:
«Горько думать, как много отраженного влияния полицейского режима в психологии русского интеллигентского героизма (по истечении времени это слово могло бы быть заменено каким-то иным. – М. Ч.), как велико было это влияние не на внешние только судьбы людей, но на их души, на их мировоззрение».[552]
Одновременно сравнительно малочисленной группой гуманитариев, независимо друг от друга, формировался гуманитарный дискурс, полностью (насколько хватало их слуха) свободный от советского словоупотребления. Одни стремились не употреблять захваченные (и захватанные) властью слова, другие же хотели вернуть им независимое употребление.
Альтернативный публичный язык так и не сформировался во второй половине ХХ века – как язык достаточно широкого слоя (что болезненно сказалось и сказывается в постсоветские годы). Он стал языком отдельных авторов – участников тамиздатских сборников, открытых писем (Солженицын, Л. Чуковская), а также легальных публичных лекций и выступлений на литературные и культурологические темы (Мамардашвили, Аверинцев, Лотман, Вяч. Вс. Иванов).
ХI. Язык в эпоху «Перестройки»
«Перестройка» застала советский язык в полном комплекте:
«Книги о съездах партии, о В. И. Ленине, революции ‹…› помогают формировать морально-политический облик поколений, в основе которого коммунистическая идейность, преданность ленинской партии, твердая убежденность в правоте ее политики, горячее желание беззаветно служить делу дальнейшего совершенствования построенного в нашей стране развитого социалистического общества, защиты и приумножения его исторических завоеваний, пламенный советский патриотизм и социалистический интернационализм, коллективистская мораль, стремление к высоким общественным идеалам и широкий культурный кругозор».[553]