Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Во всяком случае Шолохов находится в лучшем положении, чем кто-либо другой, чтобы вмешаться в пользу заключенного в тюрьму писателя. Совершив поступок, которого от него ожидают, он поступит в традициях Нобелевской премии…».[389]

Но Шолохов давно не знает и не хочет знать каких бы то ни было «традиций» и признает только то, «что мой ЦК мне посоветует» (как сказано в его цитированном ранее письме Брежневу от 30 июля 1965 года). Западные журналисты не могут и вообразить себе, какой твердости аггломерат «советский писатель» получен в результате многолетней прессовки и прокаливания и как велик может быть разрыв между бывшим творчеством и нынешней личностью.

Разрушена сама его речь, устная и письменная. В Нобелевском выступлении Шолохова (декабрь 1965 года) – сравнительно коротком и, по-видимому, прошедшем многоступенчатую редактуру в разных отделах ЦК (что нисколько не отменяет личной ответственности автора), – дважды употреблено слово «борьба», дважды – «борец», дважды – «бороться», трижды – «прогресс». Текст пронизан подобными советизмами:

«Я представляю здесь большой отряд писателей моей Родины ‹…›. Этот жанр по природе своей представляет самый широкий плацдарм для художника-реалиста».

Своеобразие социалистического реализма

«в том, что он выражает мировоззрение, не приемлющее ни созерцательности, ни ухода от действительности, зовущее к борьбе за прогресс человечества ‹…›

Быть борцом за мир во всем мире и воспитывать своим словом таких борцов повсюду, куда это слово доходит ‹…› Я принадлежу к тем писателям, которые видят для себя высшую честь и высшую свободу в ничем не стесняемой (! – М. Ч.) возможности служить своим пером трудовому народу».[390]

Через несколько месяцев, в апреле 1966 года, вскоре после приговора Синявскому и Даниэлю, вызвавшего в свободном мире всеобщее потрясение своей жестокостью и открывшего, наконец, глаза на советский тоталитаризм тем, кому недостаточно было прежней информации, Шолохов в речи на ХХIII съезде КПСС дал ответ на взывания к нему мировой общественности:

«Мне стыдно за тех, кто пытался и пытается брать их под защиту, чем бы эта защита ни мотивировалась. (Продолжительные аплодисменты.) ‹…› Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а “руководствуясь революционным правосознанием” (аплодисменты), ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! (аплодисменты)».[391]

На речь Шолохова открытым письмом, разосланным во все центральные газеты, но, естественно, ставшим достоянием только Самиздата и Тамиздата, отвечает Л. К. Чуковская. Она пишет:

«За все многовековое существование русской культуры я не могу вспомнить другого писателя, который, подобно Вам, публично выразил бы свое сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок».[392]

Лучшие представители общественности не хотят признать существования феномена «советский писатель».[393]

Шолохов, как и Пастернак в 1958 году, имел свою теперешнюю идею советского писателя и выразил ее в речи 1966 года, попутно глумясь над приговоренными к длительным срокам каторги литераторами-соотечественниками. Можно различить даже некую подспудную интенцию. Он подчеркивает, например, что в его Нобелевской речи, произнесенной в аудитории, которая «значительно отличалась от сегодняшней (Оживление в зале)», форма изложения его мыслей («о роли художника в общественной жизни») «была соответственно иной. Форма! Не содержание. (Бурные продолжительные аплодисменты)». И далее он заявляет свое, так сказать, кредо:

«Где бы ни выступал советский человек, он должен выступать как советский патриот. Место писателя в общественной жизни мы, советские литераторы, определяем как коммунисты, как сыновья нашей великой Родины… ‹…› Совсем другая картина получается, когда объявляется некий сочинитель, который у нас пишет об одном, а за рубежом издает совершенно иное. Пользуется он одним и тем же русским языком, но для того, чтобы в одном случае замаскироваться, а в другом – осквернить этот язык бешеной злобой, ненавистью ко всему советскому…».[394]

Что же подспудное можно увидеть в этой насквозь советской риторике?…

Если бы Шолохов был способен облечь невыраженное в слова, а потом решиться их где-либо произнести, то получилось бы что-то вроде такого монолога:

«Да… Это легкое дело – писать роман десять лет, вложить в него все, что думаешь о роковом времени России, а при первых трудностях печатания взять да и отдать итальянцу!.. А наши, российские, пусть, как положено быдлу, жуют пропагандистскую жвачку… Еще того легче – писать сразу не для своих, а для западного читателя… А здесь писать и говорить совсем другое… Это дешево стоит! Жили надвое – вот и сидите теперь! А вы попробовали бы как я!.. Тащить четыре тома двенадцать лет через цензуру – критику – редактуру!.. И победить!.. И отдать своему многомиллионному читателю – чтобы он знал о лютом нашем времени…»

Ничего этого Шолохов сказать уже не может – ни съезду, ни близким, ни, вероятно, себе самому. И это никогда не высказанное душит его, давит, выливается в слепящий глаза гнев, не очень понятный слушателям (хоть и встречаемый аплодисментами, выражающими более всего исконно-русское «Во дает!» или сегодняшнее «Прикольно!»), и черную злобу (ту самую «бешеную злобу», которую он и приписывает понятным, наверное, для психоаналитиков образом осужденным литераторам), вызывая оторопь даже у видавшей советские виды Л. К. Чуковской.

7

Шолохов выжал все из возможностей советской печати и достиг пика в финальной точке первого цикла литературного процесса советского времени: последний, 4-й том «Тихого Дона» вышел в 1938–1940 годах, увидев свет главным образом потому, что продолжал печатавшийся, знакомый всей стране роман, финала которого напряженно ожидали миллионы читателей. Заметим, что официальная оценка романа – например, при обсуждении его членами только что учрежденного Комитета по Сталинским премиям, – исходила из того, что роман будет продолжен, поскольку финал его совершенно противоречил прочно сложившемуся канону «советского» романа. Этот взгляд выразил А. Н. Толстой, объявив при том, что будет голосовать за присуждение Шолохову Сталинской премии:

«Конец 4-й книги ‹…› компрометирует у читателя и мятущийся образ Григория Мелехова, и весь созданный Шолоховым мир образов ‹…›. Такой конец “Тихого Дона” – замысел или ошибка? Я думаю, что ошибка. Причем ошибка только в том случае, если на этой 4-й книге “Тихий Дон” кончается… Но нам кажется, что эта ошибка будет исправлена волею читательских масс, требующих от автора продолжения жизни Григория Мелехова. ‹…› Григорий не должен уйти из литературы как бандит. Это неверно по отношению к народу и к революции».

А. Фадеев, с первой книги романа оказывавший на автора, как один из руководителей РАППа, огромное давление, которому тот не поддался, высказался по поводу финала еще резче:

«… Это – произведение, равное которому трудно найти. Но с другой стороны, все мы обижены концом произведения в самых лучших советских чувствах. ‹…› 14 лет писал, как люди рубили друг другу головы, – и ничего не получилось в результате рубки.[395] ‹…› В завершении роман должен был прояснить идею. А Шолохов поставил читателя в тупик. И вот это ставит нас в затруднительное положение при оценке. Мое личное мнение, что там не показана победа Сталинского дела, и это меня заставляет колебаться в выборе…».[396]

вернуться

389

Ферон Б. Шолохов, Пастернак и Синявский («Monde», 24 октября 1964 г.; цит. по: Белая книга о деле Синявского и Даниэля. М., 1966. С. 12–13).

вернуться

390

Нобелевская премия по литературе: Лауреаты 1901–2001. СПб., 2003. С. 168–169.

вернуться

391

Белая книга… С. 389. «На пресс-конференции в Токийском аэропорту Шолохов пошел еще дальше. Он заявил, что “дал бы Синявскому и Даниэлю в три раза больше”, а “Арагону нечего лезть не в свои дела”» (там же, с. 390).

вернуться

392

Там же, с. 390.

вернуться

393

Ситуация литературоцентричности российского общества, давно ставшего советским, – длится; она сохраняется вплоть до 1990 года – последнего года «перестройки». Конец ее впервые зафиксирован в печати в январе 1991 года. К тому времени выяснилось с яркой очевидностью (по крайней мере для автора этой фиксации), что поддержка власти, в первую очередь материальная, но и «моральная» (оксюморонно применяя это слово к аморальным по сути отношениям) – престижное место в обществе, – большинству печатающихся литераторов была много важнее свободы слова и печати. В годы «перестройки» кончилось подчинение литературы партии – но кончилась и поддержка. И оказалось, что писатели очень привыкли к этому странному симбиозу – они и наследники русской классики, властительницы дум, они же и представители официально поощряемой профессии, призванной «художественно» опосредовать идеологические догмы. И, приезжая в «творческие командировки» в районные и областные города России, многие годы советские писатели снисходительно смотрели на доверчиво внимающую им читательскую аудиторию с высоты, так сказать, обеих пирамид. Двадцать послехрущевских лет, предшествовавших новому историческому периоду, не ослабили, а упрочили их центральное положение, и в 1990 году они – в ужасе и злобе от того, что теряют его и, похоже, бесповоротно (об этом см.: Чудакова М. Не заслоняться от реальности // Литературная газета. 1991. 9 января, № 1. С. 1–2).

вернуться

394

Белая книга… С. 388.

вернуться

395

На редкость точное определение. – М. Ч. (Курсив наш.)

вернуться

396

М. А. Шолохов в документах Комитета по Сталинским премиям 1940–1941 гг. // Новое о Михаиле Шолохове: Исследования и материалы. М., 2003. С. 500–504.

43
{"b":"105180","o":1}