ПОЛЕМИЧЕСКОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ
Есть необходимость в более или менее подробных пояснениях к некоторым статьям сборника – за пределами их текстов.
Прежде всего это относится к той части статьи «Три “советских” нобелевских лауреата», где говорится о Шолохове.
А. А. Зализняк напомнил в книге, практически закрывающей – после более чем вековой дискуссии – вопрос о времени создания «Слова о полку Игореве», что версия подлинности «была превращена в СССР в идеологическую догму. И для российского общества чрезвычайно существенно то, что эта версия была (и продолжает быть) официальной», а версия его поддельности – «крамольной. В силу традиционных свойств русской интеллигенции это обстоятельство делает для нее крайне малоприятной поддержку первой и психологически привлекательной поддержку второй. А устойчивый и еще отнюдь не изжитый советский комплекс уверенности в том, что нас всегда во всем обманывали, делает версию поддельности» привлекательной и для «гораздо более широкого круга российских людей»[757].
Это вполне применимо к полемике вокруг авторства «Тихого Дона».
После завершения почти десятилетней борьбы Шолохова с властью за напечатание своего романа (закончившейся в 1940 году публикацией 4-го тома) он – вместе с романом – перешел в собственность тоталитарного государства. Монографии, защищающие авторство Шолохова, не вызывают доверия к их авторам – по причине или очевидной недостаточной профессиональности, или полной, с молодых ногтей известной аморальности, отсутствия каких-либо убеждений, что было многократно продемонстрировано этими авторами на протяжении жизни целого поколения. Советская власть помогла сформироваться людям, которым трудно поверить, даже если они утверждают, что дважды два – четыре[758]. К тому же продраться сквозь советскую высокопарность многостраничных повествований с поношениями «антишолоховедов» – почти невозможно.
…Доверять же скептикам тоже не приходится. У наиболее профессиональных, как И. Н. Медведева (автор инициальной для дискуссий 70-х годов книги «Стремя “Тихого Дона”: Загадки романа»), – гипотеза о двух «соавторах», художнике и подправляющем его советском политикане идет мимо того важнейшего обстоятельства, что раздвоение и растроение могло постигнуть – и постигало – советского писателя в силу самого устройства советской литературной жизни. В этой и других работах из множества более или менее точных наблюдений насчет несообразностей в тексте романа никак не вытекает гипотеза о плагиате или другом (в буквальном смысле – подлинном) авторе[759].
И опять напрашивается сравнение с «противниками» и «сторонниками» подлинности «Слова о полку Игореве». От большинства работ на эту тему, пишет А. Зализняк, «у читателя остается ощущение, что автор сперва с помощью некоей глобальной интуиции пришел к выводу о том, какая из двух версий верна, потом уже подбирал как можно большее количество фактов и фактиков, которые служат на пользу этой версии»[760].
Это приходится отнести и к большой книге Зеева Бер-Селлы «Литературный котлован: Проект “Писатель Шолохов”» (М., 2005). Автор не допускает никаких вариантов объяснения разных недоумений, кроме тех, которые работают на «проект». Разнообразные параллели (где убедительные, а где притянутые) должны неукоснительно уличать злостного плагиатора-рецидивиста. Так неплагиаторов в литературе и вовсе не останется, а с ними – и современного литературоведения. Оно исходит все-таки из представления о перманентном диалоге и взаимообмене, индивидуальном и сверхиндивидуальном, генетическом, историческом, типологическом. Подменять все это криминалистикой совершенно нерационально, не говоря о том, что при таком подходе (по сути просто журналистском) исчезает реальная биография, реальная личность. Под гипнозом собственных натяжек автору начинает казаться невозможным и вполне очевидное – например, что талантливый и сильный Шолохов написал свою эпопею, а сломленный жестоким веком и спившийся не справился с сочинением о войне и, возможно, с теми самыми преградами на пути реализации замысла, которые в молодости огромным напряжением сил сумел преодолеть.
Тоталитарная эпоха проверяет человека на излом – и вот сама личность писателя оказывается более ломкой, чем его талант. Да, червоточина «новой жизни», положившей в основу общественного уклада и морали принцип “цель оправдывает средства”, повредила самое личность Шолохова. Но это сказывается не сразу. Его рассказы, предшествующие роману, превосходят по жестокости реалий, по резкости письма многое в окружающей литературе. Отец убивает двух сыновей-большевиков – чтобы младшие его дети не остались без кормильца:
«…И стал я ему говорить: – прими ты, Ванюшка, за меня мученский венец. У тебя – жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил я тебя – меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать… Полежал он немножко и помер, а руку мою в руке держит». А спустя годы подросшая дочь говорит отцу: «– Грёбостно мне с вами, батя, за одним столом исть. Как погляжу я на ваши руки, так сразу вспомню, что этими руками вы братов побили; и с души рвать меня тянет…» («Семейный человек», 1925). Убитые восставшими казаками продармейцы «лежали трое суток. Тесленко, в немытых бязевых подштанниках, небу показывал пузырчатый ком мерзлой крови, торчащей изо рта, разрубленного до ушей. У Бодягина по голой груди безбоязненно прыгали чубатые степные птички; из распоротого живота и порожних глазных впадин, не торопясь, поклевывали черноусый ячмень» («Продкомиссар», 1925). Повторим – мало у кого в те годы такое жесткое перо.
Здесь трудно не увидеть шагов к будущему «Тихому Дону», книге, суровый голос которой до сих пор назидает: и вы что же – надеялись, что братоубийство такого масштаба может пройти бесследно?.. События, в ней описанные, не прошли, а остались, вся последующая жизнь России до конца века – это их последствия.
Откуда же самые ранние сомнения – с публикации первой книги в 1928 году? Их исток – иной, чем в поздние годы[761]. В основе, на наш взгляд, – уже успевший укорениться за десятилетие нового уклада примитивный детерминизм: «материалистическая» вера в понятность и очевидную для всех обусловленность всего на свете, в том числе таланта. Первый аргумент сомневавшихся – молод, неопытен, больно быстро написал сильную вещь. Иными словами – откуда что взялось? Федор Березовский, чье имя изгладилось из читательской памяти, впрямую, не стесняясь, сетовал: много лет пишу рассказы – а вот роман не получается. Как же могло у него-то, начинающего, получиться?.. (точь-в-точь по завистнику из булгаковских «Записок покойника»: «…Да откуда он взялся?.. Да я же его и открыл…»). Второй аргумент: сам не казак, по возрасту в событиях не участвовал, значит – не мог написать. Прецеденты – написанное не очевидцами – в расчет не принимались. Третий довод – все должно быть обусловлено социально, классово: он же продотрядовец, наш, пролетарский паренек; по этой причине не мог и не должен был встать над схваткой. И четвертый – потаенный, никем не высказанный: ведь так уже нельзя писать. Все мы это знаем. Знаем, что такое – не напечатают, и не пишем. А тут – написал. Печатают. Как же так?
Шолохов пережил, мы думаем, духовный переворот в 1924–1925 годах – когда оказался (не без влияния женитьбы и быстрого погружения в совсем иную среду, а также осмысления трагедии Ф. Миронова[762] и Х. Ермакова) будто на другой стороне ленты Мёбиуса. Оттуда непоправимая отечественная трагедия увиделась ему иначе, чем до этого. Молодой писатель захотел описать что-то очень и очень для него важное, что нельзя было оставить неописанным, не в последнюю очередь – избранную большевиками политику расказачивания. Он решился – и стал писать.