Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Иностранщина» стала составной частью псевдополитического (поскольку политической жизни как таковой – т. е. борьбы разных политических взглядов и партий, их выражающих, где он бы применялся прямым образом, – не было) языка. На основе «иностранных» слов и канцеляризмов создавался и создался авторитетный, в смысле авторитарный – то есть безальтернативный язык. Он диффузно проникал в язык повседневный (а тот плохо сопротивлялся этому) – и, естественно, привлекал брезгливое внимание тех, кто не утратил языкового чутья. Вот что на самом деле считает «чудовищным» Паустовский, но не имеет возможности выразить эту простую мысль прямо, без экивоков.

Итак, Паустовский одним из первых, почти сразу после смерти Сталина, заговорил публично о расползании официозной публичной речи за свои пределы, затекании ее в словесную повседневность. Заговорил, вряд ли замечая, что и в его текст затекла эта речь.

Его статьи этого времени – один из первых образцов нового способа выражения. Официозные (в том числе и от имени Горького) газетные выпады 1930-40-х годов, вполне адресные, с именами, сменились в 1953-м неопределенно-личными формами (см. выше – лишают, приближают).

Эти и некоторые другие формы станут вскоре основой либерального дискурса, проникая не только в литературно-критические, но и в историко-литературные тексты. В этой сфере, как упоминалось, формировался эзопов язык – поскольку обозначилось стремление выразить некие собственные мысли. Возникали расплывчатые, иносказательные, приблизительные формы выражения этих мыслей. Отечественные гуманитарные тексты становились все более непереводимыми: они были понятны во всех своих намеках, оттенках, камуфляже под язык власти исключительно в данном месте и времени – и более нигде.

В 1953 году под пером Паустовского неопределенно-личные формы еще подспудно указывали (или могли указывать) на некоего оставшегося, как казалось, в эпохе, отходящей в прошлое, неназываемого инициатора и двигателя речевого обеднения. В выборе определенной грамматической формы запечатлено (возможно, и вне осознанной воли автора) ощущение чьей-то вполне определенной чужой воли к такому ухудшительному изменению общенациональной речи[501] – воли не столько личной, сколько телеологичной: тоталитарная система самоналаживалась.

3

Вслед за ним ту же задачу изменения речевой ситуации по-своему обозначил и начал действенно решать литератор В. Померанцев в своей статье «Об искренности в литературе», опубликованной в декабре 1953 года.

Это был первый в истории советского общества легальный – то есть вынесенный на страницы массового издания – бунт не только против советской литературы, но и против советского языка.

Померанцев писал о типовом советском романе, о языке героев, сливающемся с авторским, граничившим с советским авторитетным:

«Разве таким бывает людской разговор, разве льется так речь человека, особенно когда круг собеседников состоит из двух человек!.. ваш герой дарит своей дочери часики, потому что поднялся его жизненный уровень… в семье никогда не поднимается жизненный уровень, а улучшается жизнь» (слышны отголоски Поливанова – см. примеч. 31).

В качестве первой, насущной задачи тех, кто претендовал на культурный авторитет, предлагалось взамен «камней с надписями», полученных готовыми из апробированных текстов, добыть альтернативное слово – из живой речи, не захваченной речью публичной (она пополнялась исключительно за счет новых текстов советского «руководства»), – черпать литературное слово из повседневного разговора людей (а не «рабочего», «колхозницы» и «советского интеллигента»).

Переход, перенос слова из сферы бытовой, частной, окружавшей человека в его повседневной личной жизни, в сферу публикуемую было делом весьма трудным – в силу барьера, воздвигнутого между камерным и публичным. Этот барьер давно получил политическое значение и, соответственно, казался непреодолимым. Начиная с 20-х годов культурное, полноценное слово, которому удалось уцелеть, уходило все глубже в сферу камерную, не выбиваясь на «дневную поверхность» (выражение Д. С. Лихачева в применении к древнерусской культурной ситуации).

Второй задачей формирующейся «авторитетной среды» было обновление публичного словаря путем введения забытых, вытесненных, а также вновь образуемых по законам русского словообразования слов, и обновление стереотипных синтаксических связей – все это ради расподобления со стертым языком официоза. В. Померанцев обвиняет советских писателей, следующих за этим языком, такими словами:

«Надо быть или легкомысленным, или нечестным, чтобы ‹…› когда в нас, читателях, возникает тоска или горечь ‹…›, – бить нас, беззащитных, пустыми бессочными фразами. Это жестокость бесталантливых людей».[502]

Этот фрагмент (как и многие другие в этом сочинении) заставляет вспомнить о неологизмах и об игре с советизмами А. Платонова в контексте его одинокой словесной работы 1920-х – начала 1930-х годов.[503] С другой же стороны, он предваряет активную речетворческую и реставрирующую деятельность А. Солженицына в 1960-1970-е годы, оставшуюся совершено непонятой современниками – именно в своем особом качестве части огромной работы языковой Реформации во второй половине российского ХХ века. Эта работа была выполнена лишь на малую часть.

На Померанцева обрушилась официозная публицистика. Слово «искренность» возмущало авторов более всего. В защиту Померанцева выступили (на страницах «Комсомольской правды» – полемизируя, что соответствовало принятой иерархии, со статьями в «Литературной газете» и журнале «Знамя») аспиранты и студенты МГУ. Смысл их позиции должен был прочитываться поверх или вне того набора штампов и советизмов (а также закамуфлированных под советизмы собственных выражений авторов), на которых, в отличие от текста Померанцева, строилась статья его защитников.[504] На другом языке, отличном от официозного, они в 1954 году не смогли бы его защищать.

В том же 1954 году статья А. Морозова «Заметки о языке» подошла довольно близко к опасному краю – к содержательной стороне дела, к особенностям социума.[505] В течение 1954-56 годов появлялись статьи и брошюры на ту же тему.[506] Ежедневно бивший в глаза и уши со страниц газет и из тарелки радио язык был наконец увиден остраненно, свежим взглядом – но не мог быть описан адекватно.

4

Сам ход подготовки доклада Хрущева о «культе личности» (теперь обнародованный) на ХХ съезде КПСС показывает, как зашаталась тогда официозная речь.

М. З. Сабуров на заседании Президиума ЦК КПСС (членом которого он был) 9 февраля 1956 говорит:

«– ‹…› Это не недостатки, как говорит Каганович, а преступления».[507]

То есть – верхушка партии делает попытку перейти с партийно-советского языка на «нормальный», где слова значат то, что значат. И 25 февраля 1956 года доклад Хрущева самим своим содержанием, казалось, подтверждает необходимость «отмены» советских эвфемизмов, начиная хотя бы с «недостатков», – из его текста недвусмысленно следует, что властью совершались самые настоящие преступления по отношению к гражданам страны, причем в неслыханном масштабе:

«Массовые аресты и ссылки тысяч и тысяч людей, казни без суда и нормального следствия ‹…› Погибли многие тысячи честных, ни в чем не повинных коммунистов».

вернуться

501

Современная лингвистика говорит об эксклюзивности говорящего при употреблении неопределенно-личных форм – т. е. о его исключенности из состава субъекта действия, предлагая интерпретировать семантику таких форм при помощи понятия «отчуждение» (работы Г. А. Золотовой, Т. В. Булыгиной, Н. К. Онипенко). Все это помогает понять отношение российского общества к тому, что произошло с его публичной речью; ощущение как личной, так и общенациональной вины практически отсутствует.

вернуться

502

Курсив наш. – М. Ч.

вернуться

503

«В тюрьме Яков Саввич узнал еще много мер борьбы с безуспешной жизнью» («Нужная родина»). «Один получатель журнала “Красная новь” предложил Фросе выйти за него замуж – в виде опыта: что получится, может быть, счастье будет, а оно полезно. “Как вы на это реагируете?” – спросил подписчик. “Подумаю”, – ответила Фрося» («Фро»). Особая тема – сходство Платонова с Грином.

вернуться

504

«Серьезным пробелом статьи Померанцева является нечеткость многих важнейших положений, и прежде всего партийности литературы. ‹…› примеры поданы объективистски, не отражают глубокой борьбы между старым и новым в нашей жизни. ‹…› Не следует замалчивать недостатков статьи Померанцева, тем более что неверные положения этой статьи пытаются использовать люди, протаскивающие в литературу безидейность. Но не следует замалчивать и тех острых вопросов, о которых говорит Померанцев, глушить их обсуждение. ‹…›» (С. Бочаров, В. Зайцев, В. Панов – аспиранты МГУ, Ю. Манн – преподаватель, А. Аскольдов – студент МГУ. Замалчивая острые вопросы: Письмо в редакцию // Комсомольская правда, 17 марта 1954 г. С. 3. Курсив наш).

вернуться

505

«Бюрократа интересуют не отдельные живые люди, а некие подотчетные единицы, которые занимают “жилплощадь” в “жилмассивах” ‹…› Там, где штамп, рутина, бездушное списывание залежавшихся мыслей, устаревших формул, – там непременно канцелярщина в языке, дремучий лес непроходимых фраз» (Морозов А. Заметки о языке // Звезда. 1954. № 11. С. 143).

вернуться

506

«…Тут и “осветить вопрос”, и “увязать вопрос”, и “обосновать вопрос”, и “поставить вопрос”, и “продвинуть вопрос”, и “продумать вопрос”, и “поднять вопрос” (да еще “на должный уровень” и “на должную высоту”!)… Все понимают, что само по себе слово “вопрос” не такое уж плохое. Больше того: это слово нужное, и оно хорошо служило и служит нашей публицистике и нашей деловой речи. Но когда в обычном разговоре, в беседе, в живом выступлении вместо простого и понятного слова “рассказал” люди слышат “осветил вопрос”, а вместо “предложил обменяться опытом” – “поставил вопрос об обмене опытом”, им становится немножко грустно» (Головин Б. Н. О культуре русской речи. Вологда, 1956. С. 44–45).

вернуться

507

Аксютин Ю. Хрущевская «оттепель» и общественные настроения в СССР в 1953–1964 гг. М., 2004. С. 162.

56
{"b":"105180","o":1}