Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Важным комментарием к генезису образа служат воспоминания Е. Таратуты о разговоре с Окуджавой в 1964 году в Праге. Здесь важны время и место – через 6–7 лет, то есть сравнительно вскоре после написания «Сентиментального марша», и далеко от Москвы, в необычной и раскрепощающей, настраивающей сдержанного человека на откровенный разговор обстановке.

«Булат жадно расспрашивал меня ‹…› о детстве. О родителях. Особенно его трогали мои рассказы о дружбе с родителями, о моем горе, когда в 1934 году арестовали отца, которого мы больше так и не увидели. Рассказывал о своем детстве. Горевал, что родители всегда были заняты своей большой партийной работой, а с ним оставались бабушки, тети, – они очень любили его, и он их любил, но тосковал по матери и по отцу».

Отца арестовали, когда они жили на Урале.

«В школе, рассказывал Булат, его поставили посреди класса и велели отречься: ты настоящий пионер, а твой отец – враг народа… Голос Булата сорвался, и он заплакал. Сначала тихо, а потом, отвернув голову, – зарыдал… Никого вокруг не было. Мы долго молчали. Я никогда не забуду горя этого отважного человека. Мы виделись не часто. Никогда не вспоминали нашу беседу в Праге».[171]

Так сила, с которой звучит зачин одной из двух ударных строк – «Я все равно…», – находит объяснение в громадном биографически-эмоциональном подтексте. Мотив верности – со все более уходящей вглубь этого подтекста мотивировкой верности памяти погибшего отца – станет важнейшим. На той же глубине – надежда на недоданную в детстве ласку родителей-комиссаров как предсмертную. Биографические подтексты придают политическим, казалось бы, – и в этом смысле обреченным потерять свою действенность – образам поэтическую неразрушаемость, подымают строку к лирике.

Утверждается не идеологическая связь, а невынимаемость человека из условий рождения: «комиссары» были у его колыбели и пребудут близ нее (в прошлом) и близ его последнего одра – в будущем.

Комиссары в пыльных шлемах подспудно уподоблены феям в высоких колпаках, склоняющимся над колыбелью ребенка. Именно эти выходящие за пределы данного текста ассоциации обеспечивают поэтическую силу и долговечность строк, привлекших внимание Набокова.[172]

В стихах тех лет появляется часовой как символ верности, преданности, постоянства, долга. (Название первого поэтического сборника К. Ваншенкина 1951 года – «Песня о часовых».[173])

Было только две возможности его поэтической реализации – погрузить его в контекст «далекой гражданской» или второй мировой, она же – вторая Отечественная.

Первый вариант появляется в 1957 году в ожившей на недолгое время поэзии Михаила Светлова – «Первый красногвардеец»:

Я вижу снова, как и прежде, —
Стоит озябший часовой.[174]

У Светлова есть строки, близкие к одновременно слагаемым песням Окуджавы или предваряющие их:

Дай, я у штаба подежурю,
Пойди немного отдохни!..
Далекие красногвардейцы!
Мы с вами вроде старики…
Погрейся, дорогой, погрейся
У этой тлеющей строки!

Этот же ход – в другом по материалу стихотворении («Разговор с девочкой», 1957):

Я вижу – на краю стихотворенья
Заплаканная девочка стоит.[175]

Там же:

У меня оборваны все связи
С дрейфующею станцией любви.[176]

Или – в том же 1957 году:

Как мальчики, мечтая о победах,
Умчались в неизвестные края
Два ангела на двух велосипедах —
Любовь моя и молодость моя.
«Бессмертие»[177]
Поэзия – моя держава,
Я вечный подданный ее.
«Моя поэзия»[178]

Тремя годами позже у поэта предшествующего Светлову поколения – Николая Асеева – появится стихотворение, невольно сбивающееся при чтении на одну из мелодий Окуджавы, близкое к ритмико-синтаксическому строю его песен (в том числе и уже известных к тому времени) по крайней мере несколькими фрагментами («Три – не родных, но задушевных брата, / деливших хлеб и радость пополам»; «Они расселись в креслах, словно дети, / игравшие во взрослую игру»[179]) и во всяком случае – финальными строками:

Три ангела в моих сидели креслах,
оставивши в прихожей крыльев шелк.
«Посещение», 1960[180]

(К тому же и речь в стихотворении идет о поэтах и поэзии.)

Или:

… Отчего ж —
лишь осыплет руладами —
волоса
холодок шевелит
и становятся души
крылатыми?!
«Соловей», 1956[181]

Сравним с последними строками хотя бы одну из самых ранних песен Окуджавы:

Просто мы на крыльях носим
то, что носят на руках.
«Не бродяги, не пропойцы…»[182]

Сравним еще с более поздними строками Окуджавы:

… Что все мы еще молодые,
и крылья у нас золотые.
«Затихнет шрапнель, и начнется апрель…»[183]

«Соловей» Асеева вообще в целом близок строю зарождавшихся в те годы песен Окуджавы:

Песне тысячи лет,
а нова:
будто только что
полночью сложена…
Те слова —
о бессмертье страстей,
о блаженстве,
предельном страданию…[184]

Строка из стихотворения «Песнь о Гарсиа Лорке» (1956–1958): «Так всегда перед смертью поступают поэты»[185] получила тогда огромную популярность – стихи эти часто звучали едва ли не ради этой «ударной» строки: нагруженность слова «всегда» утяжеляла все стихотворение.

И, во всяком случае, стихотворение Асеева «Портреты» (1952–1960, «Зачем вы не любите, люди, / своих неподкупных поэтов?»[186]) кажется предварением стихов, которые Окуджава датирует 1960-ми годами – «Берегите нас, поэтов, берегите нас…».[187]

вернуться

171

Таратута Е. Однажды в Праге… // Литературные вести. 1997. Июль-август. С. 4.

вернуться

172

См.: Набоков В. Ада, или Радости страсти. М., 1996. С. 376.

вернуться

173

Ваншенкин К. Песня о часовых. М., 1951.

вернуться

174

Светлов М. Стихотворения и поэмы. С. 317–318.

вернуться

175

Светлов М. Указ. изд. С. 326.

вернуться

176

Там же. С. 328.

вернуться

177

Там же. С. 312.

вернуться

178

Там же. С. 318.

вернуться

179

Асеев Н. Указ. соч. С. 154.

вернуться

180

Там же.

вернуться

181

Там же. С. 151.

вернуться

182

Окуджава Б. Чаепитие на Арбате. С. 23.

вернуться

183

Окуджава Б. Капли датского короля: Киносценарии. Песни для кино. М., 1991. С. 11.

вернуться

184

Асеев Н. Указ. изд. С. 151.

вернуться

185

Там же. С. 155.

вернуться

186

Там же. С. 365.

вернуться

187

Окуджава Б. Чаепитие на Арбате. С. 164.

17
{"b":"105180","o":1}