Литмир - Электронная Библиотека

— Кабаков, — сказал он. — Камень. Плоский. Сюда.

Кабаков принёс. Остапчук положил камень на почву, поставил на него обломок стойки. Наклонил. Подбил под верхняк. Лопатой. Короткими ударами. Снизу вверх, как бил глину на плацдарме.

Стойка вошла. Остапчук забил клин из щепы. Потом второй.

— Всё, — сказал он Круглову. — Отпускай. Тихо.

Круглов опустил руки. Медленно. Верхняк остался на месте.

Круглов отошёл на шаг, сел на шпалу и закрыл глаза.

Никто ничего не сказал. Митька дал ему воды из термоса.

Я посмотрел назад, туда, где был проём. Проёма не было. Штрек кончался в пятнадцати шагах от нас стеной. Камень, обломки крепи, пыль. До самого свода.

— Сколько там? — спросил я Остапчука.

Остапчук подошёл к завалу, положил ладонь на камень. Подержал.

— Не знаю. Много.

Харитонов нашёл рельс. Обрезок метров в пять, старый, брошенный вдоль стены. Один конец уходил в завал.

Харитонов лёг и приложил к нему ухо, как Дуров у ствола.

Долго лежал.

— Стучат, — сказал он. — Там.

Мы замолчали.

Тук. Тук. Тук. Пауза.

— Дуров, — сказал Харитонов. — Спрашивает, сколько нас.

Он взял у Остапчука лопату и ударил по рельсу черенком. Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть.

Пауза.

С той стороны пришло: шесть ударов. Медленных, по одному. Понял. Потом — по рельсу пошёл другой звук. Скрежет. Кто-то бил железом в камень. Кайло.

Копали.

— Сколько сейчас? — спросил я.

Митька подумал.

— Девять утра.

— Кабаков.

Кабаков подошёл ко мне вплотную. Мы стояли у забоя — в тупике, там, где штрек кончался старой выработкой. Стена руды, рыжая, неровная, с бороздами от кайла. Тот, кто работал здесь последним, бросил работу лет двадцать назад.

Кабаков достал спички. Чиркнул. Поднял спичку на уровень лица. Пламя было ровное, высокое.

Он погасил её пальцами и сказал так тихо, что я едва услышал:

— Шагов шестьдесят штрека. Шестеро. Сидеть тихо — до вечера хватит. Работать — до обеда.

— А потом?

— А потом как в бане, когда парильщик угорел. Сначала голова болит. Потом все добрые становятся. Потом спят. Потом не просыпаются.

— Кому говорить?

Кабаков подумал.

— Тебе я сказал. Остапчуку скажу: он копать будет, ему надо знать. Остальным — нет. Митьке — точно нет. Он время считает. Пусть считает время, а не воздух.

— Лампу?

— Лампу гаси. Лампа воздух не ест, она электрическая. Но при лампе люди разговаривают. А в темноте молчат. Молчат — дышат реже.

Остапчук погасил лампу.

Темнота была полная. Из-за завала, по рельсу, шёл скрежет кайла. Ровно, без остановки. Харитонов лежал щекой на рельсе и шевелил губами.

— Ты чего? — спросил Митька.

— Считаю.

— Чего?

— Удары. Сто сорок. Сто сорок один. — Харитонов помолчал. — Если по удару — горсть, то…

— То не считай, — сказал Кабаков.

Харитонов перестал считать вслух. Губы, я был уверен, шевелились по-прежнему.

Круглов сидел на шпале там, где держал крепь, и молчал. Он не сказал ни слова с той минуты, как Остапчук забил клин. Я сел рядом. Плечом почувствовал: его трясёт. Я ничего не сказал. Он тоже.

Кабаков рассказывал Митьке про баню. Негромко, ровным голосом, как рассказывают ребёнку на ночь. Про то, как до войны у них в бане прорвало котёл, и пар ушёл в мужское отделение, а холодная вода в женское, и как заведующий три дня писал объяснительную, чем пар отличается от холодной воды.

— А чем? — спросил Митька.

— Вот и он не знал, — сказал Кабаков. — Потому и три дня.

— Десять, — сказал Митька через какое-то время.

— Чего?

— Десять часов.

Голова у меня болела. Тупо, над глазами, как после бессонной ночи. Кабаков встал, чиркнул спичкой у забоя, посмотрел на пламя. Пламя было ниже, чем час назад. Ненамного. Кабаков погасил его, сел и продолжил рассказывать про объяснительную.

Сначала пришла вода.

Я её услышал вскоре после этого. Не сзади, не от завала. Спереди. Из-за забоя.

Я подошёл к стене руды и прижал к ней ухо. Холодная. Мокрая. За ней — далеко, глухо — плеск. Будто в пустой бочке переливают воду.

— Остапчук.

Остапчук приложил ухо рядом со мной.

— Вода, — сказал он. — За целиком. Там старая выработка. Параллельная. Целик метра три. Может, меньше. Там вода стоит.

— Откуда?

— Снизу. С гезенка.

Значит, Бартош был прав и тут. Вода ушла в старые выработки и пошла вверх по гезенку. По той дороге, которой старик собирался уходить.

Я хотел отойти от стены. Не отошёл.

За целиком, за плеском, стукнуло. Железо в камень. Глухо, коротко. Пауза. Ещё раз.

— Кайло, — сказал Остапчук совсем тихо. — Не наш. Наши так не бьют. Наши бьют сбоку, с оттяжкой. Этот бьёт сверху вниз, ровно. Немецкая школа.

Стук. Пауза. Стук.

Пауза стала длиннее.

Тишина.

Он слушал. С той стороны. Прижав к руде ухо. Как я.

Я не двигался. Остапчук не двигался. Сзади, у завала, Кабаков держал за плечо Харитонова: тот поднял лопату, чтобы стукнуть Дурову, и замер с поднятой лопатой.

Тишина длилась долго. Потом за целиком снова стукнуло. Сверху вниз. Ровно.

Он не услышал нас. Или услышал и решил, что всё равно.

Я вёл ухом по стене. Медленно. Шаг влево. Стук. Ещё полшага. Стук громче. Ещё полшага — тише. Назад.

Здесь.

Я отнял ухо и показал Остапчуку рукой: здесь. На уровне груди. Потом показал полметра правее и ниже: а ты — тут.

Остапчук понял. Он лёг на бок, у самой стены, как ложился в ячейке на плацдарме. Подтянул колени. Взял лопату коротко, у самого лотка.

И начал рубить руду. Снизу, под корку, короткими ударами. Почти беззвучно: лопата не звенела, она входила.

Он копал не навстречу немцу. Он копал рядом. Чтобы, когда тот пробьёт, дыра открылась сбоку от меня. В метре.

Кабаков, Митька и Харитонов отошли назад, к Круглову, за поворот крепи. Я встал у стены, слева от того места, где стучал немец. В метре. Взвёл оба курка.

Он пробил раньше, чем я рассчитывал.

Порода хрустнула под ухом. Потом сразу, как прорвало плотину, из стены рядом со мной ударила вода. Струёй, толщиной в руку, мне на сапоги. Холодная. Потом ещё. Дыра расширялась сама: вода размывала её изнутри. Через дыру прошёл свет. Жёлтый, тусклый, прикрытый.

Вода пошла по почве штрека, к завалу, по щиколотку.

Сквозь дыру, в свете, показались руки. Две руки отгребали руду. Быстро. Потом показались плечи. Каска. Чужое лицо, молодое, с оскаленными зубами. Унтер-офицер. В правой руке пистолет. Он лез в дыру головой вперёд, и я даже удивился такой наглости.

Он увидел меня. Повернул пистолет.

Левый глаз я закрыл еще до этого.

Правый ствол.

Вспышка заполнила штрек. Звук ушёл. Унтер-офицера отбросило назад, в дыру, в воду.

Ладонь легла мне на плечо. Тяжёлая, широкая. Кабаков. Раз.

Я открыл левый глаз. Отступил на шаг от дыры. Левый ствол держал на ней.

Два.

Свет за дырой не погас. Его поставили. Кто-то поставил лампу на край пролома с той стороны, и она светила к нам. Открыто. Без полы.

Три.

Потом в свете появились руки. Пустые. Подняты ладонями ко мне.

Четыре. Пять.

Потом лицо. Седые усы, щёткой. Каска. Глаза — светлые, водянистые, спокойные. Он смотрел на меня, на обрез, на мой левый закрытый глаз. Губы шевелились. Я не слышал.

Шесть. Семь.

Он вылез из дыры сам — медленно, солидно. Встал в воду, по щиколотку, в метре от меня. Держал руки у плеч. Не пригибался.

Восемь. Девять.

За ним из дыры вылез второй. Молодой. Ефрейтор. Этот трясся, руки держал высоко, выше головы.

Десять. Одиннадцать.

Звук вернулся — плеском воды и голосом. Старик говорил ровно, не громко:

— … нихт шиссен. Вир гебен ауф. Энде.

Мы сдаёмся. Конец.

Он посмотрел вниз, на воду у своих сапог. Вода шла из дыры уже слабее.

— Дас вассер, — сказал он и коротко кивнул на неё.

Как кивают на соперника, который сделал хороший ход.

32
{"b":"981107","o":1}